Марк Твен
Шрифт:
Хоуэлсу: «Придет ли исцеление, обретет ли жизнь для нас новую ценность? Встретимся ли мы с Сюзи? Несомненно! Несомненно — и это вновь разобьет наши сердца». Мать утешала себя тем, что менингит неизлечим, лучше умереть, чем жить безумной калекой. Отец — тем, что она умерла в родном доме, окруженная близкими, что ей казалось, будто рядом мать, что, наконец, лучше умереть молодой, чем старой. «В 24 года девушка видела лучшее в жизни — мечты о счастье. После этого начинаются заботы, печали и неизбежные трагедии. Ради ее матери я вернул бы ее из могилы, если бы мог, но не ради себя». Утешения помогали плохо. Самобичевание перемежалось поисками виновных: Памеле Твен писал, что должен был не допустить брака ее дочери Энни с «собакой» Уэбстером, с которого начались все несчастья. Он лишь одной вины за собой не признал, настоящей вины, которую признала Оливия, написавшая Элис Дэй: «Сюзи убила себя «психическим лечением» и спиритизмом». Но Элис не сдалась: прошло несколько недель, и Оливия уже ходила на спиритические сеансы (муж отказался ее сопровождать, но не препятствовал). Элис также рекомендовала индусского хироманта — Клеменсы его посетили, хотя Кэти говорила, что
Туичеллу, 27 сентября: «Сюзи была наделена редчайшими душевными качествами. Она была лучшим из того, что взрастил Хартфорд на протяжении этого поколения. И Ливи знала это, и вы знали это… и, возможно, еще многие. К этому числу принадлежал и я, хотя и не в такой степени, — ибо она была выше моего тупого восприятия. Я просто знал, что она превосходит меня красотой души, тонкостью и проникновенностью ума, но полностью постичь ее я не мог. Теперь я лучше узнал ее, потому что прочел ее дневники и измерил глубины ее духа; и теперь я понимаю, какого сокровища лишился, яснее, чем в те дни, когда оно было моим. Но у меня есть одно утешение: как бы туп я ни был, все-таки я настолько понимал это, что всегда гордился, когда она хвалила меня или мои книги, — гордился так, словно меня похвалила сама Ливи, — и принимал ее похвалу как знак отличия из рук гения. Я знаю теперь, — как Ливи знала всегда, — что в ней таился великий талант, и она сама это смутно сознавала.
А теперь ее нет, и я никогда не смогу сказать ей это».
В октябре выяснилось, что остатки долгов составляют не 40 тысяч, а все 80. Руки опускались. На новый тур сил не было. Твен засел за книгу. Позднее он описал Хоуэлсу, как это было: «Я писал ее в аду, но делал вид, как мог, что это была экскурсия в рай. Однажды я ее перечту, и если ее фальшивая жизнерадостность обманет меня, значит, она обманула и читателей. Как я на самом деле ненавидел это кругосветное плавание!» Как писать, когда всюду Сюзи, Сюзи? «Она так ликовала, когда моего «Простофилю Вильсона» взяли на сцену. Она так интересовалась всем, что я делаю, и мне так не хватает ее, и нет охоты работать». Чтобы нагнать объем, Твен вставлял анекдоты, истории, не имеющие отношения к поездке, пересказывал других авторов. Иногда не мог сдержаться: идет подробный анализ экономики разных стран — и вдруг: «Мне хватит и семидесяти лет — дольше задерживаться рискованно. Когда молодость и радость уйдут, что останется? Смерть при жизни, смерть без всяких ее преимуществ, без ее достоинств».
«По экватору» — последняя книга путевых очерков Твена. И самая пессимистичная — начиная с нее, он отказался от слов, сказанных в 1895 году: «Мир немного поумнел и с каждым днем продолжает умнеть». Основная тема — отношения колонизаторов с аборигенами. Когда-то Твен не терпел «дикарей», предпочитая им любого белого, теперь не жаловал никого. Все государства, имеющие колонии, — воры и губители. «Что ж, как видите, Великий Прогресс пришел, а с ним и цивилизация — уотерберийские часы, зонт, третьесортная ругань, и механизм цивилизации — «возвышающий, а не уничтожающий», и заодно смертность сто восемьдесят на тысячу, и столь же мило протекает все прочее». Об австралийских аборигенах: «Дикари усердно и сознательно ограничивали рост населения — часто с помощью детоубийства, но предпочитали некоторые иные способы. Зато когда пришел белый, аборигену больше незачем было прибегать к искусственным мерам. Белый знал средства, с помощью которых он в двадцать лет сократил туземное население на восемьдесят процентов». О Новой Зеландии: «Народу маори делает честь, что британское правительство не уничтожило его, как уничтожало австралийцев и тасманцев, а удовлетворилось порабощением и дальше не пошло». «Во многих странах мы отобрали у дикаря землю, превратили его в раба, каждый день стегаем плетью, попираем его человеческое достоинство, заставляем мечтать о смерти как о единственном избавлении и принуждаем работать до тех пор, пока он не свалится замертво, — но и этому не придаем значения, ибо таков обычай». Но и «дикари» не лучше, они красивы, грациозны, но вероломны, жестоки — такие же люди, как и все. «На свете множество нелепых и смешных вещей, в их числе уверенность белого человека, будто он не такой дикарь, как другие». Прекрасна лишь природа: «Волнистая цепь гор переливалась изысканными коричневыми и зелеными красками, всеми оттенками бирюзы, пурпура и темных цветов, а мягкие бархатные склоны иных холмов хотелось погладить, словно лоснящуюся спину кота». Но человек ей не нужен: «Для тех, кто летает, Природа создала не имеющее пределов жилище высотой в сорок миль, а площадью во весь земной шар, и нигде никаких препятствий для полета. Тем, кто плавает, природа также даровала весьма величественные владения — владения во много миль глубиной, а покрывают они четыре пятых земного шара. Человеку же выпали на долю одни лишь остатки да огрызки. <…> И все же человек, по своей простоте и благодушию и неспособности хитрить, наивно полагает, что Природа считает его важнейшим членом своей семьи, даже любимцем. Однако по временам и в его тупую голову, по-видимому, приходит мысль о том, что Природа проявляет свою любовь к нему довольно странным способом».
Когда Твен писал «Простофилю Вильсона», он предпослал главам эпиграфы — изречения Простофили. Ими же снабдил главы новой книги. Вильсон и прежде, бывало, высказывался печально: «Тот, кто прожил достаточно долго на свете и познал жизнь, понимает, как глубоко мы обязаны Адаму — первому великому благодетелю рода людского. Он принес в мир смерть». Но чаще смешил: «Давайте жить так, чтобы даже гробовщик пожалел о нас, когда мы умрем». Теперь его сентенции стали совсем мрачны: «Все человеческое грустно. Сокровенный источник юмора не радость, а горе. На небесах юмора нет»; «Жалейте живых, завидуйте мертвым». Американцы, как правило, оценивают «По экватору» невысоко: в их культуре оптимизм — норма, пессимизм — отклонение; твеновскую печаль называют «победой темной стороны над светлой», «превращением Джекиля в Хайда» и чуть ли не «сумасшествием», овладевшим писателем после смерти дочери. (Впрочем, не одни американцы таковы: когда Чехов несколькими годами ранее написал «Палату № 6», Суворин в письме С. И. Смирновой тоже намекал, что писатель сходит с ума.) Однако подобные мысли Твен высказывал и десять лет тому назад, когда Сюзи была жива.
Печаль стала глубже, но острота языка никуда не делась: «Человек — единственное животное, способное краснеть. Впрочем, только ему и приходится»; «Если бы желание убить и возможность убить постоянно сопутствовали друг другу — кто из нас избежал бы виселицы?»; «Милостью Божьей в нашей стране есть такие неоценимые блага, как свобода слова, свобода совести и благоразумие никогда этими благами не пользоваться»; «Часто самый верный способ ввести человека в заблуждение — сказать ему чистую правду». Сохранилась и живость наблюдений — знак того, что автор еще будет радоваться жизни: «Во дворе отеля живет хамелеон. Он отличается толщиной, ленью и созерцательностью, но сразу становится по-деловому оживлен и подвижен, когда мимо пролетает муха: высовывает язык, похожий на чайную ложку, и втягивает им насекомое. Сначала он жует свой язык. У него всегда набожный вид. Таким же терпеливым и благодарным выглядит он, когда провидение посылает ему муху. У него лягушачья голова, а спина формой напоминает свежий могильный холм; лапы похожи на обмороженные птичьи когти. Но самое интересное в нем — это глаза. С обеих сторон головы торчат шишечки, на концах которых сидят крошечные блестящие бусинки — глаза. Эти шишечки свободно поворачиваются в разные стороны, как вращающийся пулемет, причем они ничуть не зависят одна от другой, каждая управляется отдельно. Когда я стою позади него, а С. — впереди, он поворачивает один глаз назад, а второй устремляет вперед, что весьма напоминает взгляд нашего конгресса (один глаз смотрит на конституцию, а другой — на доходы); а когда что-нибудь происходит над ним и под ним, один глаз у него превращается в телескоп, а другой смотрит вниз — выражение его лица меняется, но лучше не становится».
Некоторые фрагменты, написанные той осенью, для книги совсем не подходили, Твен их исключил и при жизни не публиковал. Один — «Еврейская история» («Randall's Jew Story»), байка, услышанная на Миссисипи: еврей убил на дуэли шулера, обманом выигравщего у плантатора юную рабыню, и вернул ее дочери плантатора, для которой она была единственной подругой. (Нынче рассказ находят неполиткорректным и негры, и евреи: нехорошо возвращать рабыню в рабство, хотя бы и хорошему человеку.) Подъема антисемитских настроений в Европе конца XIX века Твен не заметить не мог и причину его видел в превосходстве семитской расы. Туичеллу: «Представьте, Джо, сколько шансов имел бы христианин в стране, где на каждых десять христиан приходилось бы три еврея! О, ни малейшего. Различие между интеллектом среднего христианина и среднего еврея — в Европе, конечно, — как между головастиком и архиепископом». Но в общем, откровенно говоря, ему не было дела до евреев, ни до кого не было дела. «В те дни в Париже, когда она так быстро росла, ее речь была подобна ракете; мне казалось иногда, что я вижу, как огненная полоса взлетает выше и выше и взрывается, разлетаясь цветными искрами. И мне хотелось сказать: «Чудесная моя девочка!» Но я молчал, и мне горько теперь вспоминать». Но он вспоминал — снова и снова: «Сюзи была близорука. Как-то, когда она была маленькой, я поднимался с ней вместе по лестнице и, обернувшись на полдороге, увидел через стеклянную дверь столовой кошку-трехцветку, свернувшуюся клубком на ярко-красной скатерти на обеденном круглом столе. Поразительное зрелище. Я сказал Сюзи: «Взгляни!» — и был очень удивлен, что она не сумела увидеть».
Страдание — тема другого фрагмента, «Зачарованная морская глушь» («The Enchanted Sea-Wilderness»): судно после шторма попало в ужасное место, которое называют «Вечным воскресеньем» или «Гонками дьявола»: там погибают корабли, компасы «мечутся как души в аду и сходят с ума», и время останавливается; моряк-рассказчик считает, что это наказание за дурной поступок, когда капитан корабля бросил умирать собаку, спасшую жизнь ему и команде. Люди и звери — этой теме посвящено и эссе «Низшее животное» («The Lowest Animal»; также известно как «Man's Place in the Animal World»), одна из ядовитейших твеновских сатир, развивающая тезис Свифта: «Мы являемся особенной породой животных, наделенных крохотной частицей разума, каковым мы пользуемся лишь для усугубления прирожденных пороков и для приобретения новых, от природы нам не свойственных».
«Я изучал характер и склонности так называемых «низших животных» и сравнивал их с характером и склонностями человека. Результаты этого сравнения, на мой взгляд, крайне унизительны для меня. Ибо они вынуждают меня отказаться от моей веры в дарвиновскую теорию происхождения человека от низших животных, так как мне теперь представляется очевидным, что эту теорию следует заменить новой и гораздо более близкой к истине, назвав ее «теорией нисхождения человека от высших животных»».
«Из всех животных только человек жесток. Только он причиняет боль потому, что это доставляет ему удовольствие. О высших животных нельзя сказать ничего подобного. Кошка играет с перепуганной мышью, но у нее есть оправдание — она не знает, что причиняет страдания мыши».
«Человек — единственное животное, которое способно на возмутительнейшее и отвратительнейшее деяние, именуемое войной. Только он способен собрать вокруг себя своих братьев и хладнокровно и невозмутимо истреблять себе подобных».
«Человек — единственный раб. И единственное животное, обращающее в рабство себе подобных».
«Человек — единственный патриот. Он отгораживается от всех остальных людей в своей собственной стране, под своим собственным флагом, и презирает другие нации, и держит под рукой бесчисленных одетых в мундиры убийц, которые обходятся ему очень дорого, — лишь для того, чтобы отхватывать куски чужой страны и мешать ее жителям посягнуть на его страну».