Массажист
Шрифт:
– Опять про любовь? – не без иронии спросил я, будто тема эта мало меня интересовала.
– Все лучшие в мире романы – про любовь, – сказала Людмила.
«Госпожа Бовари» понравилась мне гораздо больше, а описание ее смерти меня просто потрясло – ничего подобного прежде я не читал. Так я втянулся в романы, в которых были описаны человеческие страсти, с девятнадцатого века перешел в двадцатый и узнал таких новых для себя писателей как Хемингуэй, Фицджеральд, Фриш, Моэм и наконец Габриель Маркес с его романом «Сто лет одиночества», любовные сцены из которого стали для меня откровением, похожим на мои собственные эротические грезы. Благодаря этим авторам и стало меняться мое отношение к литературе – раньше я считал, что в литературе пишут о том, чего нет или что было, но так давно, что это уже никак не соотносится с нынешней жизнью, но теперь я все больше и больше стал замечать, что в литературе может идти речь и моих собственных чувствах и переживаниях, –
Так я и бегал всю зиму в библиотеку, и мы беседовали о прочитанном. Людмила обычно оставляла мне какую-нибудь литературную новинку, которыми были тогда полны наши журналы, – на лучшие из них у нее была подписка. Она всегда встречала меня улыбкой, была хоть и скромно, но обдуманно одета и любила вносить в свой наряд какую-нибудь деталь – ленту, брошку, заколку, или тот же знакомый бант. Все в ней было чисто и аккуратно и дышало свежестью и порядком. Среднего роста, она была на полголовы ниже меня, и, признаюсь, с какого-то момента мне уже стоило труда не задерживать взгляд на ее стройных крепких формах... Впрочем, хотя она звала и меня на «ты», я иначе как на «вы» к ней не обращался, даже в мыслях, – она была моим старшим товарищем, собеседником, может быть, даже учительницей...
И вот накануне дня Победы, когда солнце уже перестало уходить за горизонт, а на северных склонах сопок еще оставались поля снега, и его привкус и холодок явственно узнавался в хрустально-прозрачном чистом воздухе, – да, именно в такой вечер почти перед закрытием я забежал в библиотеку к Людмиле. Она была одна.
В прошлый раз я попросил оставить для меня «Опыты» Мишеля Монтеня. Монтень почему-то вечно был выдан, хотя и оставалось загадкой, что могли почерпнуть у него морские пехотинцы. И вот теперь «Опыты» вернулись в библиотеку, и Людмила специально для меня отложила их на верхнюю полку, убрав с витрины, обычного места книг повышенного спроса, где тогда вне конкуренции были исторические романы Пикуля. Людмила пошла за Монтенем, а я остался перед библиотечной стойкой. Из радиоточки лилась какая-то красивая музыка... Потом, через несколько лет, я узнаю, что это из оперы Верди «Травиата» – ария Виолетты, умирающей от любви и разлуки, и эта мелодия навсегда свяжется с тем вечером в библиотеке, со светом низко вставшего над сопками солнца, падающем почти горизонтально в читальный зал, с Людмилой наконец... Вдруг я услышал из глубины помещения ее голос:
– Андрей, иди сюда, помоги мне!
Я пошел на звук голоса. Людмила стояла на табуретке и силилась вытащить за корешок томик, плотно зажатый между другими книгами...
– Подержи меня, а то я свалюсь, – сказала она, глянув на меня сверху.
Я замешкался, не зная, с какой стороны лучше подойти, и она, прочтя растерянность на моем лице, сказала почти повелительно:
– За талию возьми! Что, женщин никогда не обнимал?
«Никогда», – подумал я, сам удивившись этому, подошел спереди и неловко взял ее за талию.
– Крепче! – велела она, и я почувствовал, как под моими пальцами трепещут в усилии ее мышцы.
От Людмилы приятно пахло духами, шерстяной тканью ее платья, ее свежим крепким телом, и пока она вытягивала книгу, талия, словно пойманная, рвалась из моих рук – для меня же это была драгоценная ваза, которую мне поручили держать...
– Уф, вот она! – качнулась надо мной Людмила – в руках ее был заветный Монтень, в темно-зеленом коленкоре издательства «Академия».
Она посмотрела на меня сверху, очевидно, ожидая, что я отпущу ее, но я не отпускал, сам не зная почему, завороженный нашим растянувшимся во времени соприкосновением, а в кончиках моих пальцев продолжала звучать та красивая мелодия, которую передавали по радио. И вдруг Людмила опустила мне на макушку левую свободную руку, а правую, освободившуюся от Монтеня, – на мою шею возле затылка. Обе эти руки были как две птицы после долгого перелета, отдыхавшие теперь на мне. Так мы и стояли, я – внизу, держа ее за талию, а она сверху, с положенными на меня руками. Я не понимал, что происходит, и почему на мне ее руки, но от их прикосновения все во мне пело, ликовало и болело, и слезы прикипали к глазам, и хотелось умереть, воскреснув следом для какой-то новой жизни, которую я ощущал в кончиках поющих пальцев.
– Так и будем стоять? – раздался надо мной голос Людмилы, прозвучавший не то с удивлением, не то с осуждением, не то с нежностью – казалось, он побуждал меня к каким-то действиям.
Немедленно убрав руки, я был готов извиниться – в конце концов в мыслях моих не было ничего дурного или злонамеренного, но, видимо, я не понял Людмилу.
– Подожди здесь, я сейчас! – наклонившись, обожгла она заговорщицким шепотом мое ухо, легко спрыгнула с табуретки и скрылась за стендом, красиво и вольно вильнув на развороте бедром. Все во мне обмерло и зазвенело от предчувствия чего-то невероятного. Далее были лишь звуки, последовательность которых могла только подтвердить мои самые смелые догадки, –
Наконец она появилась, и первое, что я отметил – это отсутствие банта, – ее русые волосы были распущены и падали на плечи широким вольным водопадом.
– Теперь ты! – сказала она. – Умывальник вон там. И полотенце...
Скрывая смущение, я состроил гримасу, которая по моему разумению должна была означать, что я чист душой и телом, как агнец божий; пусть я знал, что перед ЭТИМ принято мыться, мне почему-то было стыдно признать перед ней, что я понимаю причину омовения, как если бы это принижало нас...
Когда я в подсобке мыл над тазиком свое причинное место, меня стало колотить от волнения. И еще от страха. Да, я боялся. Я боялся, что у меня ничего не получится. Слишком велик был перерыв – целых шесть лет. Одно дело – привычная рука, и совсем другое – женщина.
Я поднял глаза и увидел, что Людмила стоит в сумраке за дверью и наблюдает за мной. От неожиданности я уронил мыло и прикрыл пах руками, но Людмила решительно подошла и, подняв мыло, сказала:
– Можно, я сама?
Больше не спрашивая, она мягко оттолкнула мои руки, и я ощутил ее ловкие подвижные пальцы на своем естестве. На самом деле я ощутил не прикосновение ее пальцев, а что-то совсем иное. Что-то неземное, невесомое, звездное... Она была первой женщиной, которая трогала меня ТАМ...
Я закрыл глаза.
– Какой он у тебя красивый, – услышал я голос Людмилы, теплый, бархатный, – хочу его поцеловать... – И, еще не осознав услышанное, я ощутил короткие пронзительные прикосновения ее губ возле самого корня моего оформившегося желания.
Я стоял молча, с закрытыми глазами, и она что-то со мной делала; ощущения перетекали из одного в другое – от прохладной струи, от мыльной пены на трепетных щупальцах ее пальцев, от ее горячей слюны, обволакивающей головку моего естества, от проворного кончика ее языка, от ее острых, покусывающих поцелуев... И органным пунктом этих ощущений был свет, восходящий у меня в затылке...
Естество мое в ее руках было преисполнено силой и мужской моей уверенностью. Потом Людмила потянула меня за собой, и тут же между стендами, в проходе, легла на спину. Она опустилась обнаженными ягодицами на нижний подол платья, широко развела открытые колени и привлекла меня к себе. Ее рука снова нашла мое мужское начало и, приподняв бедра, она поднесла к нему свое лоно, которое я теперь явственно ощущал – мне оставалось сделать лишь встречный толчок... И в следующее мгновение я вошел в Людмилу. Чувство нежности и ласки, и благодарности было таким сильным, щемящим и таким естественным, что я вдруг куда-то исчез, растворился, перестал существовать, как если бы за столько лет своей маеты обрел наконец место, где мне хорошо, где мне отвечали плавно, и горячо, и влажно, и ласково, не упуская никаких мелочей. Людмила словно вслушивалась в то, что делалось у меня внутри, и предугадывала все мои желания. Я целовал ее, ловил губами ее язык или уступал ей свой, одновременно ощущая внизу острые поцелуи, которыми обменивались наши гениталии. Ее лоно билось мне навстречу под разными углами, желая увеличить площадь наших соприкосновений, и еще были объятия, тесные объятия ног и рук, когда от близости перехватывало дыхание... В какой-то момент я поднял глаза и увидел, что груди Людмилы оголены – как это я мог забыть о них! – но она уже сама положила на них мои ладони, давая новое направление моей ласке. Освобожденные от лифчика груди были большие, красивые, плотные, с тугими сосками – я послушно стал гладить и нежно мять их, слыша тихие поощряющие стоны Людмилы. Но тут на самом краю моего наслаждения мне стало мерещиться что-то тревожное, нехорошее, почти забытое и вот теперь поднимающееся со дна медленной мутью. Мне показалось, что все это уже было со мной, и теперь повторяется, а дальше... дальше передо мною были груди тети Любы, и подо мною была не Людмила, а Люба... Я вздрогнул и остановился. Я лежал на Людмиле, конечно, на ней, но не мог сделать ни одного движения – меня словно парализовало. Как мужчина я перестал существовать – я чувствовал, как вывалилось мое опавшее естество, вытолкнутое тугими мышцами возбужденного людмилиного лона.