Мастер-снайпер
Шрифт:
— Изо всех сил стараюсь не отставать.
— Что касается этого сопроводительного документа, — Литс взял в руки копию, — тут вообще нет никаких цифр. На месте, где проставляются серийные номера, стоит прочерк.
— Если ты хочешь убедить меня, что это величайшая находка в деле разведки, то, боюсь, я чего-то не понимаю.
— Немцы все записывают. Всегда. Я могу тебе показать сопроводительные документы, которые восходят еще к франко-прусской войне. Все маркировки забиты в производственный процесс уже на конвейере. Ты найдешь это везде: у Круппа, Маузера, ЭРМА, Вальтера, Хенеля. Это часть их менталитета, способ их организации мира.
— Да, я вполне согласен. Но тебе придется объяснить мне, какое это имеет значение.
Похоже,
— Эти двенадцать автоматов — ручной сборки. На них нет серийного номера. По крайней мере, на ключевых частях, которые и маркируются, например на стволе и затворе.
— И следовательно…
— Для продукта серийного производства сорок четвертый великолепен. Лучшее оружие в этой войне. Может с расстояния в четыреста метров разрезать пополам лошадь. В России за один сорок четвертый можно получить три ППШ. Но поскольку это массовое производство, то ты не можешь получить на нем настоящей кучности. Стреляешь маленькими пулями семь и девяносто две сотых миллиметра, они их называют «курц» — «короткие». Это не то оружие, которое способно обеспечить высокую точность.
— Но так было до сегодняшнего дня.
— Да, до сегодняшнего дня. С учетом того, что это проект с высоким приоритетом, что здесь замешаны WaPruf 2 совместно с WVHA, о котором я ничего пока не слышал, и что они отправляют ружья в какое-то секретное место на юге, в этот пункт номер одиннадцать, я бы сказал, что все становится предельно ясно.
— Понимаю, — протянул Тони.
Но Литс чувствовал, что его разъяснения не достигли нужного эффекта. Тогда он выложил свою козырную карту:
— Они собираются попробовать кого-то убить. Я бы сказал, какую-то очень крупную фигуру. Они собираются убрать его при помощи снайпера.
Но Тони снова осадил его.
— Ерунда, — отрезал он.
3
Теперь Шмуль стал одним целым с лесом. Он превратился в часть леса, стал хитрым грязным ночным животным, легко впадающим в панику, подгоняемым вперед требовательным голодом; животным, которое каждое утро, чтобы поспать, с дрожью забирается в какую-нибудь пещеру или под прижавшийся к камням куст. Он питался корнями и ягодами и беспомощно брел сквозь безбрежную тишину, ведомый только примитивным чувством направления. Его путь был ограничен горами. Их голые склоны приводили его в ужас. Что ему делать на этих скругленных вершинах? Там ему останется только одно — умереть. Поэтому он обходил их, прокладывая свой путь по густо заросшим лесом склонам у основания гор. Вот уже прошло десять дней, а может быть, двенадцать, а может быть, уже и все две недели.
Это была порочная, губительная тактика, и Шмуль это знал. Он каждый день терял слишком много сил, а та гадость, которую ему приходилось есть, не восполняла этих потерь. Он погибал: те жир, жилы и мышцы, которые он накопил в лагере, таяли прямо на глазах. Лес должен был выиграть. Шмуль знал это с самого начала. Он погибнет от слабости, умрет среди влажных листьев, рядом с каким-нибудь затерянным немецким ручейком.
Его одежда превратилась в лохмотья, но лохмотья немецкие, а не еврейские. Сапоги основательно развалились. Брюки местами протерлись и блестели. Оставалась только шинель. Набитая упаковочным материалом, она еще в достаточной степени защищала от холода и влаги. Она не давала ему заболеть. Болезнь — это смерть. Если ты будешь слишком слаб, чтобы продвигаться вперед, ты умрешь. Движение — это жизнь, таков здесь закон. Ты должен продолжать идти. Бог не проявит к тебе никакой жалости.
Однажды ночью пошел дождь, разразилась настоящая буря. Шмуль съежился и не мог двинуться с места. Молнии пронзали горизонт за верхушками деревьев, гром был оглушительным, его раскаты усиливались и ослабевали, но ни на секунду не прекращались совсем.
На следующий день и на следующий за этим Шмуль чувствовал в воздухе резкий, почти
«Будем надеяться, что все это не замерзнет, — думал он. — Если все это замерзнет, я умру. Если я наткнусь на солдат, я умру. Если я усну слишком надолго, я умру».
Было много, очень много возможностей умереть, но вот как сделать так, чтобы выжить, в голову не приходило.
Несколько раз Шмуль пересекал дороги, а однажды оказался на территории какого-то отеля или гостиницы, но мысль о хозяине и солдатах привела его в ужас, и он снова убежал в глубину леса.
Однако теперь силы начали быстро покидать его. Он слишком долго держался на ягодах, кореньях и лишайнике и в последние день или два почувствовал, что слабеет с каждым часом.
В конце концов он очнулся от сна и понял, что обречен. Он был слишком слаб. Пищи, которая поддержала бы его силы, у него не было. Здешний лес являл собой просто за, росли старых деревьев, скрипящих на ветру. Миллионы без лиственных деревьев, белых и узловатых, как скрюченные руки.
«Я последний, — подумалось ему, — последний еврей».
Земля здесь была покрыта похожими на застывшую пену мертвыми листьями, она даже не казалась грязной.
Шмуль лежал на спине и смотрел на верхушки деревьев. Сквозь этот шатер можно было разглядеть голубые клочки неба. Он попробовал ползти, но не смог даже этого.
«Вот они меня и одолели. Сколько я протянул? Почти три недели. Могу поспорить, немцы и не подозревают, что я смог продержаться такой срок. Должно быть, прошел около ста километров». Шмуль подумал о том, что перед смертью надо бы прочитать какую-нибудь молитву, но он уже годами не молился и не смог припомнить ни одной молитвы. Он попытался вспомнить и прочитать какие-нибудь стихи. Самое подходящее для этого время, разве нет? Поэзия именно для этого и предназначена. Но у него в голове не осталось слов. Впрочем, от слов нет никакого толку, в этом вся их проблема. Он знал массу слов, знал, как соединять их, как заставить их проделывать удивительные трюки, но начиная с 1939 года и кончая данным моментом это не принесло ему никакой пользы, а теперь, когда слова стали ему действительно нужны, они просто покинули его.
Он был на краю гибели, в том состоянии, которое вызывает такое любопытство у всех писателей. Говорят, что если сумеешь ответить на определенные вопросы, поставленные этим последним моментом, то сможешь написать величайшую книгу. Однажды это попробовал сделать Конрад [7] . Неудивительно, что в подобных вещах специализируются поляки. Однако Шмуль не обнаружил ничего интересного в своей собственной окончательной гибели. Этот феномен не нашел в его душе отклика. Его ощущения, хотя и были экстремальными, оказались вполне предсказуемыми; практически любой может представить их себе. Главным образом великая грусть. И боль, огромная боль, хотя и не такая нестерпимая, как прежняя, которая толкала его идти вперед, невзирая на голод и изнеможение. На самом деле эти последние моменты окончательного ритуала оказались довольно приятными. Он наконец-то почувствовал тепло, хотя оно очень напоминало онемение. Ему пришла в голову мысль, что тело умирает постепенно: сначала конечности, а последним мозг; и как ужасно будет лежать день за днем, когда твое тело умрет, а мозг все еще будет жить. Но мозг проявит милосердие, он будет рассеянным и туманным, утонет в некоем подобии дремоты. Шмуль уже видел это в лагерях.
7
Конрад Джозеф (настоящее имя Юзеф Теодор Конрад Коженевский) (1857 — 1924) — английский писатель, по национальности поляк.