Мастер-тарабука (сборник)
Шрифт:
Он закашлялся, снова и снова пытаясь прочистить горло, все чаще и чаще дыша, сипя, сплевывая слюну, пытаясь вдохнуть, протолкнуть воздух внутрь сквозь игольное ушко горла… Наконец схватил проклятый тамбурин и, кулаком толкнув ставни, выкинул его наружу. Тот ударился о камни забора напротив и покатился вниз по крутизне узкой улочки, запрыгал по ступеням, нагнал какого-то испуганно отпрянувшего туриста, покатился дальше…
Морской воздух криками чаек влился в мастерскую, влажно зашевелился в занавеске на двери, раскачал плетеный колпак на лампе под высоким потолком…
Наутро
И спустя несколько адовых дней, перемежающихся приступами удушья, которые он считал первыми признаками заражения и все-таки надеялся на что-то немыслимое, неизреченное, лишь ночами выдыхаемое им словом «…О-о-ос-поди!!!» (самыми страшными были ночи и мысли о необходимости и неотвратимости самоубийства), – он опять сидел в чертовом флигеле и ждал своей очереди. Его колотил озноб.
Всех сидящих в очереди вызывали попеременно в два кабинета. И, судя по тому, что из одной двери люди выходили с обморочно-счастливыми лицами, а из другой – как слепые и оглушенные рыбы, чуть ли не руками нащупывая дорогу к выходу, он понял, что в этих разных комнатах дают разные ответы.
Последние несколько минут, когда он ждал, в какую комнату его позовут, он никогда не забудет. Они станут мучить его в снах – эти две двери, открывающиеся попеременно. И его будут звать то в одну, то в другую, из них будут тянуться к нему страшные руки, и тащить в разные стороны, и рвать на части…
Наконец из «хорошей» комнаты выглянула сестра и назвала его фамилию.
Он остался сидеть. Чайки кричали в ушах, монотонно гудел тамбурин.
Она снова назвала его фамилию и спросила: что, нет такого?
Тогда он поднял руку, вяло улыбаясь…
За все это время она не позвонила ни разу. Сначала он боялся, что не сможет скрыть ужаса и ненависти, если она предложит встретиться.
Потом оценил ее деликатность.
Потом подумал, что она уже уехала, и – ощутил странную смесь облегчения и досады: как же так, не попрощаться, даже по телефону?! Не могут же они после всего вот так расстаться, не сказав друг другу последнего слова?
Наконец раздался звонок.
– Митья, – услышал он ее забавный, с этими восточными низкими обертонами, такой милый, такой смешной, безопасный голос. – Я уезжаю…
– Когда?! – вскрикнул он. Сердце его вдруг забилось, как бывает при неожиданной и тяжкой вести. Вдруг, в одно мгновение он понял – чем она была в его жизни.
– Я звоню из аэропорта… Уже сдала чемодан, сейчас допью кофе и поднимусь в зал ожидания…
– Как же ты могла…
– Дорогой мой, молчи!.. Не надо слов. Ничего уже не надо. Я – сколько проживу – буду благодарна тебе за твое лицо тогда… Я ведь следила, внимательно следила… Все-таки я не зря всю жизнь люблю тебя, Митья…
Он заметался по мастерской… Остановился перед полкой, на которой столько лет пылился ее тамбурин. Он видел ее серо-золотые плачущие глаза, ее клоунскую гримаску в углах рта…
– Гад! – сказал он своему
– Мастер-тарабука!!!
Она оглянулась, всплеснула руками, засмеялась, засмеялась… Что-то сказала, затеребила какую-то блестящую штуку на шее.
– Я ни черта не слышу!!! – крикнул он, боясь расплакаться.
Они стояли у барьера, кричали через головы пассажиров, проходящих контроль.
– …колокольчик!.. Правда смешно?!
– …если… все-таки… позвони мне!
– …когда-нибудь… если буду… Голоса их долетали сквозь гул толпы, как замирающие звуки тамбурина.
Удар… хлопок… торопливая россыпь… остывающий звук…
Удаляющийся звон колокольчика… Смешно… Правда смешно? Обхохочешься…
Голос в метро
Учительница музыки, вдохновенная и строгая старуха, жила в огромной коммунальной квартире на Чистых Прудах. Если закрыть глаза, можно и сейчас вспомнить до мельчайших подробностей – что стояло в этой тесной, как пенал, комнатке, и в который раз подивиться – каким чудом вполз и стал боком к окну старый «Блютнер». На стене висели четыре тарелки саксонского фарфора: на одной – кавалер в коротких лиловых штанах знакомился с дамой, в глубоком поклоне отставив икрастую ногу с бантом, на второй – они гуляли под ручку среди двух зеленых кустов, на третьей – откровенно миловались, на четвертой – женились.
Старый «Блютнер» в пустой послеполуденной квартире звучал властно и гулко…
– Менуэт надо играть – так! – говорила учительница и указывала пальцем на третье блюдо, где, прикрыв веером длинную шею и половину щеки, дама пальчиком грозила галантному кавалеру…
Уроки музыки продолжались все детство, до самого девятого класса, пока мама не решила, что пора приналечь на математику, оставив музыку «для души».
В девятом классе их школу слили с другой, математической, в классе появилось несколько новых мальчиков, и в одного из них она влюбилась до беспамятства. Это был блестяще одаренный мальчик: он прекрасно учился, писал стихи, рисовал… И внешне удивительно соответствовал всем своим дарованиям: рослый, тонкий в кости, с волнистыми светлыми волосами, с сильным худощавым лицом – такими она представляла себе ангелов. И даже очки ему шли, и даже имя его – Кирилл – казалось ей благородно-лаконичным, мужественным, летящим. Но главное, голос – светлого счастливого тембра – ввергал ее в экстаз, сродни молитвенному. Голос был чистой радостью…
Стоило ему оказаться поблизости, с ней происходило нечто вроде припадка: горло сжималось в спазме, в висках стучали молотки, колени подгибались, по спине бежали мурашки…
Он ее не замечал… Дружил с двумя мальчиками из бывшей своей школы и с ее подругой Фирой – активной девочкой, какие всегда становятся старостами класса, комсоргами, председателями школьных комитетов.
– А знаешь, это даже хорошо, что он ни о чем не подозревает! – уверяла ее Фира, – Не так унизительно для тебя…