Мать моя — колдунья или шлюха
Шрифт:
Что, если он снова захочет овладеть ею силой?
Нет, музыка и мать своё дело сделали.
— Зовут меня Вилен, мне сорок один год. Я всё сказал. Я женат. У меня двое детей. Сын весной кончает школу. Любовницы были, не без этого.
— Возьми деньги и уйди. У меня дела. И у тебя, кажется, тоже.
— Почему ты гонишь меня?
— Ты убил очень много невинных, а об этом не говоришь. И ты — трус. Я не хочу тебя.
Он огруз, буквально повис на стуле. Его глаза неумело смотрят в материны — он не привык смотреть людям в глаза. Это понимаю даже я, а уж мать — тем более.
— Откуда
В эту минуту заскрежетал ключ и вошёл Павел — прямо в комнату, с сумкой, набитой продуктами, и — с лыжами.
— Прости, я не вовремя, я — к Иову. — И он быстро стал приближаться к моей щели!
Я едва успел отскочить.
Впервые крикнул «Папа!» и кинулся ему на шею. Прижался к его запахам, спасаясь от одеколона, пропитавшего нашу квартиру. Павел не обиделся, что я не захотел поехать с ним, пришёл!
Уронив и сумку, и лыжи, он всё крепче стискивал меня, видимо, ошеломлённый моей вспышкой. Мы оба вздрогнули от звука распахнувшейся двери и обернулись.
— Ты кто тут? Ты — сутенёр?
— Он мой папа, — сказал я.
— Это тебя она выбрала? Тебя? Ни кожи, ни рожи. До сих пор я не знал, что словами бьют по голове.
— Кто позволил тебе войти в эту комнату? Кто позволил тебе лезть в мою жизнь? Кто позволил тебе таким тоном… в моём доме? — Мать говорит тихо, но её слова сильнее слов его — от них проходит страх.
— Впервые в жизни меня отвергли, меня, Вилена Тросинова… — Он спешит выйти из комнаты. — Из-за этого типа.
Почему мать не сказала тогда: «Не из-за него»?
Та музыка ещё продолжала звучать.
Я отчаянно вцепился в шею Павла. Пусть я задохнусь в его руках. Пусть. Я и в самом деле уже не дышал.
Почему не исчезают, почему плывут передо мной прозрачно-белёсые глаза Вилена?
7
С трёх лет, а может, и чуть раньше, с того дня, когда мать повела меня в детский сад, на моей шее висит ключ от нашей квартиры. Я должен всегда носить его.
Лишь один раз вела меня мать в детский сад — в первый. И велела воспитательнице отправлять домой одного.
Сад у нас во дворе. Как и школа. До подъезда (у нас все подъезды во дворе) не больше пятидесяти метров. Ничего страшного, вполне могу дойти сам. А я всё равно каждый день ждал: мать придёт за мной, и я кинусь к ней с криком «мама!» и начну рассказывать, о чём сегодня читала воспитательница. Но мама не приходила. Я старался задержаться в саду подольше. Я растравлял себя. Мне нравилось себя жалеть и завидовать ребятам. Нравилось ощущать в себе закипающие слёзы при виде чужих мам, одевающих своих детей. О, это материнское движение: склониться к своему ребёнку — застегнуть пальто или сесть перед ним на корточки — надеть сапоги, завязать шнурки на башмаках! Что бы ни отдал я за возможность оказаться под материными руками и небрежно вертеть головой! Я бы нарочно вертел, чтобы скрыть от матери, что у меня дух замер.
Воспитательница торопила меня домой, а я жадно исследовал каждое движение чужой матери — как это бывает. Одетый, изнемогал от жары. А ещё от обиды с завистью, они бурлили во мне слезами и искали лишь малейшего моего промаха, чтобы вырваться наружу. Но промаха я старался не сделать. Стискивал зубы до того, что начинали болеть уши, таращил глаза и напрягался так, чтобы всё, что может дать старт слезам, затвердело и преградило им путь, — а сами слёзы, кипящие и горячие, замёрзли. Я не хотел чужой жалости. Я не хотел увидеть раздражения матери, когда она по телефону услышит от воспитательницы о моих слезах. Только не это. Не хочу, чтобы ещё раз зазвучало: «Я не звала его».
Единственное, что я позволял себе: задержаться около лифта (да и то лишь тогда, когда никого рядом не случалось) и упихать поглубже зависть и обиду. Но всё равно слёзы кипели во мне и норовили вырваться.
В тот день…
В тот день ещё никто ни за кем не приходил. Над нами повис запах подгоревшей капусты, которую нам скормили на ужин, вполз во все вещи и в шторы. В животе капуста расположилась хозяйкой и изнутри травила меня, впившись своими щупальцами во все мои клетки. Я уткнулся в окно, к которому прибились первые снежинки. Откуда они явились ко мне? Кто послал их? Они — живые? Может, они тоже чувствуют? Может, они — из «Снежной королевы», которую читал мне Павел? Как я хочу научиться понимать язык неба, птиц! Первый снег. Я так обрадовался ему!
— Иов!
Моё имя — как пуля — прострелило голову.
— За тобой пришли, — голос нянечки. Я повернулся.
В дверях — Павел. И все смотрят на него: воспитательница, нянечка и ребята.
— Папа! — крикнул я и бросился к нему.
Нет, я не крикнул и не бросился. Павел подошёл ко мне сам и поднял меня. В эту минуту все слёзы, что собирались во мне столько лет детского сада, закипели, забурлили и помчались вон.
— Ну, полно. Я буду всегда приходить за тобой, — зашептал он мне в ухо. — Я не знал, что мама не берёт тебя.
Он прижал меня к себе так, как прижимал при Вилене, и понёс к двери. Я ничего не видел и не слышал — зависть, обида вырвались из-под моей брони и теперь погружали в огонь мой детский сад, вместе с воспитательницей, нянечкой, ребятами и уже толпящимися в раздевалке родителями.
Павел не мог оторвать меня от себя, а шея его была мокрая от моих слёз.
В тот день ко мне склонился мой отец и долго утирал широким платком моё лицо, приговаривая:
— Поплачь. Поплачь.
И то, что он знал, — освобождение от скопившегося за долгие годы принесёт мне облегчение, вызвало ещё больше слёз.
Это был переход из одного состояния в другое. Я принимал новый способ отношений: наконец я разрешил Павлу любить меня и теперь учился сам любить в ответ и получать от этого удовольствие. О, как мне нравился теперь запах раскалённого железа! Как мне нравились руки Павла, завязывающие шнурки моих ботинок и шапки! Как мне нравилось крутить головой, вроде я совсем не замечаю его возни со мной, вроде она мне совсем безразлична. Долетели до меня слова нянечки:
— Замуж вышла, что ли?
И шёпот воспитательницы: