Матисс (Журнальный вариант)
Шрифт:
Королев однажды ночью проник в эрмитаж: ему вздумалось с балкона обозреть вид ночного парка. Скоро глаза его вбирали бледные потемки, в которых проступила дубовая лестница с высокими, как подножка пассажирского вагона, ступеньками, тяжелая дверь, открывшая светлый объем, заблестевшие параллелограммы книжных омутов, кожаную мебель, холмисто лоснившуюся под лунным светом. Парк был полон жидкого серебра, еж пыхтел и шуршал под балконом, палый лист ложился на поверхность пруда; на дорожке показался охранник, но скоро повернул вправо, к дворцу. Королев закурил в кулак…
Ничто
Стремление сквозь время пришлось под стать мизантропии. Королев всегда держал в уме операцию по устранению донных наслоений ландшафта. Его зрение благодаря настройке не замечало исторических деформаций. Он шел по Москве — и повсюду для него открывались то деревня, то перелесок, то роща, то овраг, то пахотные земли, болотца, вместо шоссе — распутица многоколейного тракта, отражавшая полосы мокрого неба, снежные облачка, редкий лес…
Королев считал, что люди — движители времени, что они мешают ему. Что это они своей мелочной цивилизованностью пригвождают его к настоящему. Будущего не существовало. Сколько ни пытался его выстроить, все время он наталкивался на нехватку материала. Будущее время должно было состоять не из прошлого, а из выбора прошлого, его осмысления, собранного по точкам созидающего отчуждения. Королев задыхался от недостачи будущего. Он не мог его выбрать, он нащупывал впереди пустоту. Так в темноте на плоскости человек натыкается на провал — и ползет вдоль края, временами останавливается, затаив дыхание, дотрагивается кончиками пальцев до невидящих глаз — и по локоть опускает в бездну руку: пальцы остервенело хватают пустоту.
Он догадался, что будущего не существует потому, что человек перестал себя понимать, не справляется с собой. Что он перестал быть производной коллективной междоусобицы. Что его отъяли от пуповины родины. Что он утратил свою модель, теорию себя и теперь обречен маяться вне самопознания, придумывая себе допросные листы: “Кто ты?” — “Где ты?” — “Каков твой интеллект: искусственный, естественный?” — “Как ты предпочитаешь назвать завтра: вчера? пустота?” — “Не пугайся, если ты умрешь, ничего не произойдет”.
Пока человек-умерший не был в силах создать человека-нового, пустота будущего отшвыривала его в непрожитое прошлое. И чем дальше, чем меньше вокруг оказывалось людей, тем было покойнее.
Когда-то в детдоме, в младших классах, им показывали диафильмы. Один из них рассказывал о мальчике, наказанном тем, что он остался один-одинешенек на свете. Королев обожал представлять себя этим мальчиком, представлять, как он идет пустыми улицами, как пронзительное одиночество открывает ему путь не к могуществу, но к самому главному — к воле времени. Сейчас он понимал, что эти соображения заменяли ему обоснование, что Бог не имеет к людям никакого отношения. Но это не умаляло знание странной, неопределяемой “воли времени”.
На прогулках по парку его не раз занимала та же мысль. Он усиленно представлял себя в совершенном одиночестве. День заканчивался, надвигались сумерки, птицы примолкали. Ощущение усугублялось в пасмурную погоду — угрюмость требовалась для убедительности впечатления. И однажды вера пронзила его. Парк замер, что-то сдернулось в толще прозрачности, новое зрение промыло глаза — и гигант в цилиндре, с тростью, с лицом, покрытым густой волчьей шерстью, возник в конце аллеи, равняясь плечом с кронами лип…
И еще однажды его посетили фигуры воображения. Тогда, на балконе, над ночным парком. Он прикурил еще одну сигарету. Просвеченный лунными спицами дым потек в кружевную тень листвы. Поверхность пруда там и тут тронулась кругами: сонные карпы жевали ряску. Как вдруг послышался грудной женский смех, топот босых ног, звон шпоры, пружины скрип и хлопок ладошки по дивану, быстрый вздох — и шепот, скорый, страстный, уносящий плоть его видений в горячие царственные ложесна, охотно зачавшие многие идеи расторопного камер-юнкера — и Университет, и Академию художеств, и “Оду стеклу”…
XLVI
Само наличие математики и теоретической физики было для Королева доказательством незряшности бытия. Человеку он не доверял, но преклонялся перед разумом как перед носителем следа вселенского замысла.
И вот там, перед Лозиком, эта уверенность стала сбоить.
Равнодушие разверзлось перед ним.
Равнодушие это стало самым страшным, что он испытал.
Королев крепко задумался. Он думал так, как сломанная машина, — не в силах двинуться дальше, перемалывает саму себя в неподвижности.
Вся его научная жизнь (а никакой другой у него никогда и не было) пронеслась перед ним феерическим скоплением моделей, теорий, разделов, отраслей, отдельных ярких задач. Проблема Лозика — понять, что было нечистым в эксперименте: мишень или источник — попала под понесшие шестерни.
Наконец он пробормотал:
— Цель. Или источник.
И ускорил шаг.
Весь день Королев набрасывал петли по парку. Ничего не видел вокруг.
Вечером влетел в машинный зал. Метался понизу, останавливался, снимал с установки брезент, сдергивал, валил ящики, стойки; снова принимался выхаживать.
Наконец понял, где находится, что это такое громоздится вокруг.
Забрался на ускоритель. Постоял, то наклоняясь, то отпадая на пятку, и ринулся по тубе, взметывая руки, спуртом выдыхая, выжимая еще, еще, — и рыбкой швырнул себя в гору оборудования, облепившего камеру с мишенью.
Чудом не раскроил себе череп.
Очнулся поздно утром.
Голова была ясной. При касании болела шишка, на ощупь казавшаяся размером с четверть головы.
Выбираясь наружу, глянул вверх. Мыша нигде не было.