Матвей Коренистов
Шрифт:
Чем больше он думал о Стеше, тем шаг его становился крупней, шире, быстрей... точно он хотел уйти от этих мыслей.
Путь выбежал на поляну. И здесь все напоминало о Стеше. Вот маленькое остожьице. Она делала постель под стогом сена. Стожар, который она принесла из бора. Они вместе его втыкали. Нижние ветви елей подрублены, подчищены. Маленькая гривка соснушек походила на уютный садик,— здесь Стеша любила отдыхать во время сенокоса.
Коренистов не заметил в раздумье, как подошел к железному мосту. Приостановился на мосту и, навалившись на перила, стал смотреть на речку
Талица никогда зимой не стынет. Бойко бежит она, извиваясь черной лентой меж намерзших глыб, тихонько шумит. Над ней, медленно поднимаясь, курится холодный прозрачный парок.
Хотелось с кем-то поговорить. Зашел в сторожку Мокеича.
— Здорово, Мокеич.
— Здорово, Ипатыч, погрейся,— приветливо встретил Коренистова мостовой сторож.
Мокеич — низенький, с закопченным лицом, обросшим густой темнорусой бородой. Полушубок, опоясанный ремнем с большой бляхой, сбился набок, во рту на разные лады сопела, посвистывала огрызенная короткая трубка, из которой тянулся синеватый едкий дымок. Мокеич щурился. Жарко топилась железная печка, в сторожке было душно. Мокеич открыл настежь двери и присел на порог.
— Морозно сегодня... Завернуло ладно,—кряхтя проговорил он, набивая в трубку табаку и закуривая от уголька.— Сегодня всю ночь вон там в сколке за ельником лисичка лаяла. На луну лает. Забавно потявкивает.
— Не ловишь? — спросил Коренистов.
— Кого, лисичек-то? Нет. Ноги болят. Раньше было дело, а нынче они меня не боятся... Что, Матвей Ипатыч, слышал я,— девок-то своих израсходовал?
— Да, Мокеич, израсходовал.
— Так-ак... Знаю я у тебя зятьев-то обоих. Этот, Степан-то Шкабара, немного хвастоват, да и выпивает, а вот Сашка-то Игнатьев — важнецкий парень-то. Часто он сюда ко мне забегает. Охотник, большой охотник, задорный парнище. А смирный... Коммунист...
— Коммунист? — недовольно посапывая носом, отозвался Коренистов.
— Простой парень. Прямо рубаха,— невозмутимо продолжал Мокеич,—А ведь штука же, Ипатыч... Я вот подмечаю в людях. Чем здоровее человек, тем смирнее и душевнее... А вот наш брат, вот такие плешкеты... Про себя скажу... Такой я был задира в молодости... Бывало, хоть на десять человек драку найду. Выпрошу, бывало... Ей-богу... Бывало... Что греха таить. И били ведь меня, как стерву... По один раз ломом огрели, три дня лежал, думал, что у смерти, конец. А нет, отлежался и опять за старое... Все неймется. Теперь вот болит все. Отбитое, что ли, али оттого, что старость подходит. Ну да и в ту пору, и в гражданскую войну здорово попало.
Коренистов вспомнил, как во время отступления белых он нашел Мокеича оглушенным и брошенным в кусты, привел его в сознание, как обнаружил под фермой пироксилиновую шашку.
Мокеич закрыл дверь. В сторожке стало темно.
— Говорят, Степаниду-то по-советски, по-новому выдал? — заговорил снова Мокеич, посасывая трубку.
— Никак я ее не отдавал,— недовольно ответил Коренистов.
— Это как?
— Сама ушла.
— Да-а, так, видно, уж такие порядки пошли нонче, Матвей Ипатыч. Люди новые и порядки новые стали. Да оно без попов-то дешевле выходит... Отпала им, долгогривым, лафа — пятишницы да десятки собирать с нашего брата.
— А ты, видно, тоже за новые порядки? — сердито косясь на Мокеича, спросил Коренистов.
— Кто-ё знает?.. По-моему, так лучше, так проще. Тут, вишь, люди, по-моему, задумали от поповских брехней освободиться... Уж больно они далеко заехали к нам в душу-то и в карманы, прости господи.
Мокеич зевнул.
— Не поймешь тебя, Родион Мокеич,— недовольным голосом сказал Коренистов,— господа поминаешь, а попов ругаешь.
— А ну-ка их к ядреной бабушке... Жалко вот, жизнь наша к концу подходит... Как бы вот снова жить начать... Ум-то другой стал, да и время-то хорошее подходит... Обидно... Прожили свою жизнь впустую, а настоящей жизни не увидим.
Из-за горы выглянуло яркое солнце, но не грело, а будто крепче замораживало, смотря сквозь тонкий, розовый туман и играя на серебряных кружевах инея, раскинутых на деревьях.
«Хвалят Игнатьева-то»,— думал Коренистов, шагая по утоптанному снегу меж блестящих холодных рельсов...
По весне Матвей неожиданно встретился с Игнатьевым.
— Здравствуй, отец! — крикнул Александр, замедляя ход. Он шел с охоты и нес огромного глухаря.
Ласковый взгляд черных больших глаз словно ожидал чего-то. Но Матвей промолчал, дотронулся рукой до шапки и, глядя в пространство, прошел мимо.
Игнатьев посмотрел вслед Коренистову, усмехнулся, подумав про себя: «Не хочешь?.. Ну что ж?.. Силой милому не быть. На рожон я не полезу. Смирится когда-нибудь».
А у Матвея в это время сильно билось сердце. Отойдя на почтительное расстояние, он оглянулся вслед уходящей широкоплечей фигуре, подумал: «И на самом деле парень-то ничего».
Но с чувством непонятной ему обиды надвинул шапку до самых глаз и проговорил:
— Не надо!
Стеша изредка прибегала навестить родителей. Она пополнела, порозовела и даже брызги веснушек к ней как-то шли: они будто подчеркивали живость ее нрава. Глаза весело играли, а на щеках при улыбке появлялись ямочки. Мать, сдерживая улыбку, говорила:
— Добреешь, смотрю я на тебя. Видно, не плохое житье-то. Не пьет он у тебя?
Она не хотела называть мужем Игнатьева и всегда говорила: «этот», «твой-то», «он». А у Стеши в это время по лицу пробегала тень грусти. Глаза немного прищуривались и вопросительно всматривались в мать.
Матвей больше молчал, а если и отвечал на вопросы Стеши, то кратко и сдержанно.
Но когда Стеша от них уходила, Матвей злился. Злился на себя и на жену. Он сознавал, что делает нехорошо, но из упрямства молчал.
У Клавдии он побывал только два раза, и больше его туда не манило. Ему не понравился зять Степан Шкабара. Этот белобрысый щеголеватый человек не внушал доверия. Старику сразу бросилась в глаза неряшливость на участке зятя. Ступая опытной ногой по пути, он чувствовал ослабшие шпалы и говорил:
— Шпалы-то подбить надо, руки, верно, не доходят. Эх, хозяева!
По пути, и по бровке, и в траве под откосом валялись изогнутые костыли, гайки, подкладки, старые шпалы, щепки. Пикетные столбики все сгнили.