Маунтолив
Шрифт:
Он съел сэндвич и выпил две стопки неразбавленного виски, прежде чем выйти и дать лимузину волю скатиться не спеша по Гранд Корниш к «Auberge Bleue», ближе к окраине Города, где уже проглядывали сквозь редкие стволы пальм заблудившиеся белые дюны. Небо расчистилось, белые барашки волн бежали по морю к суше и с грохотом разбивались о металлические пирсы Чэтби, оседая мелкой пылью. У самой грани горизонта тускло проблескивали одинокие молнии — как артиллерийская дуэль двух крейсеров, подумалось ему.
Он съехал осторожно с шоссе на совершенно пустую парковку «Auberge», выключив на ходу подфарники. Посидел с минуту, привыкая к синей полумгле. В «Auberge» было пусто — рановато еще, те, кто намеревается нынче ужинать и танцевать здесь, только еще собираются. А потом он увидел. Прямо у дороги, по другую сторону парка,
Он пошел по усыпанной гравием площадке легким, радостным шагом, слушая, как скрипят под ногами камушки, и, подойдя к гхарри, негромко позвал:
«Лейла!»
Темный силуэт на козлах на фоне мерцающего смутно неба обернулся, а изнутри, из экипажа, он услышал голос — голос Лейлы, — и фраза была что-то вроде:
«Бог мой! Дэвид, ну вот мы и встретились. Я специально приехала сюда, чтобы сказать тебе…»
Он удивленно подался вперед и напряг, как мог, глаза, но разглядел лишь смутный силуэт в дальнем углу, не больше.
«Забирайся, — сказала она, словно подтолкнув его в спину. — Забирайся, поговорим, ну, давай».
И вот здесь-то чувство ирреальности происходящего настигло наконец Маунтолива — Бог знает почему. Но ощущение было как во сне, когда идешь, не касаясь земли ногами, или взлетишь вдруг и поднимаешься сквозь воздух, как пробка сквозь толщу воды. Все его пять, или сколько их там, чувств потянулись вперед, как антенны, к темной фигуре в углу, пытаясь собрать воедино, как-то уразуметь смысл запинающихся этих фраз: что-то было не так, какой-то был в словах ее странный привкус и мешал — как иностранный акцент в знакомых голосах; весь его аппарат восприятия словно бы накренился, хлебнул воды — ощущение не из приятных.
Между тем все обстояло проще некуда: он не вполне узнал ее голос. Или, если иначе, Лейлу он, пожалуй, узнать бы смог, но вот ушам своим поверил не слишком. Он слышал голос, но не тот хрустально чистый тон, что остался жить в его воображении и населял, как бриллиант парчовую шкатулку, памятное — сквозь дымку — тело Лейлы. Что-то едва ли не вульгарное угадывалось сквозь сбивчивые, зыбкие фразы, и, как будто щербинка на крае бокала, эта чужая нотка попадалась на ощупь — назойливо и неотвязно. Он сделал скидку на возбуждение и Бог знает еще на какие чувства. Но… фразы начинались и гасли, чтобы снова звучать с середины, фразы натыкались одна на другую и мешкали, пытаясь неловко соединить две мысли внахлест. Он нахмурился в темноте, пытаясь понять — откуда взялась эта странная путаница? Голос не был голосом Лейлы — или все-таки?.. Из темноты пришла ладонь и легла ему на руку, и он с готовностью воспользовался шансом разглядеть ее так и эдак в желтоватой мелкой лужице света от масляной лампы в медном держателе на боковине кеба. Неухоженная пухлая ладошка, ногти — ни маникюра, ни лака.
«Лейла — это и в самом деле ты?» — спросил он почти невольно, все еще во власти чувства нереальности, расплывчатости всего и вся; как если бы два сна переплелись, наложились один на другой.
«Забирайся же», — повторил незнакомый голос неведомой, новой Лейлы.
Он подчинился и шагнул вперед, в шаткую кабину кеба, и в ноздри ему ударила странная смесь запахов по основной канве ночного воздуха — еще один широкий шаг в сторону от давно канонизированного образа. Но апельсиновая вода, мята, одеколон и сезам вдобавок: от нее пахло как от престарелой арабской матроны! А потом он поймал еще и тусклую отдушку виски. Однако! — ей тоже пришлось перед встречей успокаивать нервы! Нерешительность и нежность боролись в его душе; прежний образ блистательной, умной, элегантной Лейлы как-то все не лип к этой темной фигуре. Лицо, он просто должен увидеть ее лицо. Словно прочитав его мысли, она сказала:
«Ну, вот я и приехала, без чадры, на встречу с тобой».
Он вдруг подумал — и вздрогнул: «Бог мой! Мне даже и в голову не пришло, а сколько же ей сейчас лет?!»
Она сделала едва заметный знак, и старый извозчик в феске тронул свою клячу с места обратно, на освещенный макадам Гранд Корниш, тихим шагом. Резкий свет голубых уличных фонарей плеснул в кабину раз, другой, третий, и с первым же режущим глаз лучом
«Лейла!» — воскликнул он (то был почти уже стон), пытаясь сделать хотя бы вид, что он узнал ее, что он рад принять образ любовницы (растаявший, разбитый отныне навеки) из рук этой жалкой горгульи — разжиревшей египтянки, с отметинами возраста и вздорности в буквальном смысле слова на лбу. Каждый раз, как они проезжали мимо фонаря, он глядел на нее и каждый раз оказывался лицом к лицу все с той же зверушкой из комиксов — слоненок, бегемот? Он едва ли понимал, что она там говорит, настолько захвачен был суматохой воспоминаний и чувств.
«Я знала, придет день, и мы встретимся, я так и знала». — Она сжала его ладонь, и он опять почувствовал запах ее дыхания, тяжелую смесь сезама, и мяты, и виски.
Она говорила, он беспокойно слушал, старательно, как слушают речь на чужом языке; и каждый раз, как появлялся в окошке фонарь, опять с замиранием сердца поднимал на нее глаза — а не случилось ли внезапной волшебной перемены? Потом его посетила еще одна мысль: «А что, если и я изменился так же сильно, как она?» В самом деле, что тогда? Когда-то, в далеком прошлом, они обменялись образами друг друга, как медальонами, как образками; на своем теперь он разглядеть ее не мог. Что она могла увидеть на его лице — отпечаток слабости, которая понемногу вытеснила его молодую целеустремленность и силу? Он давно уже вступил в ряды тех, кто ищет с жизнью компромиссов, изящных по возможности. Разве беспомощность его, нехватка твердости и прочих исконно мужских качеств не должна быть написана столь же явно на его глуповатом, безвольном, приятных мягких очертаний лице? Он посмотрел на нее скорбно, почти с отчаянием, пытаясь понять — а она-то, она его узнала? Он забыл, что женщина с дорогим ей образом не расстается никогда; ей быть навечно ослепленной любовью прежних дней, и она не позволит реальности хотя бы на йоту подкорректировать любимые черты.
«Ты и на день не постарел, — сказала незнакомка, дохнув еще одной волной дурного запаха. — Мой любимый, радость моя, мой ангел».
Маунтолив в темноте залился краской — такие слова из уст совершенно незнакомой с ним дамы. А Лейла — та Лейла? Он понял вдруг, что образ, лелеемый нежно, обитавший так долго в самых сокровенных глубинах его души, — исчез, растворился бесследно! Смыслосуть любви и времени внезапно встала перед ним во всей жестокой своей непреложности. Они, он и Лейла, навсегда утратили друг над другом власть, отныне их души друг для друга бесплодны! Там, где было место любви, он ощущал лишь жалость к самому себе и еще одно, неприятное, на брезгливость похожее чувство. А чувств подобных он себе позволить ни в коем случае не мог. Он ругался про себя, пока они тихо катались туда-сюда полутемной аллеей над морем, зимним и холодным, как два инвалида на прогулке перед сном, рука в руке, и сонный перестук копыт, и дребезжание колес. Она стала говорить теперь быстро, путано, перескакивая с предмета на предмет. Но основная нить была. Она явно подбиралась к какой-то главной теме. Завтра вечером ей уезжать.