Маяковский и Шенгели: схватка длиною в жизнь
Шрифт:
Будучи в Москве, он решил воспользоваться случаем и познакомиться со своим любимым поэтом Валерием Брюсовым. Вот как он сам описывает эту памятную для него встречу:
«Брюсов встретил меня у двери, учтиво поклонившись, сказал банальную любезность, – вроде того, что он рад со мной познакомиться, – и усадил в кресло у письменного стола, маленького и невыразительного. На столе с краю лежал фарфоровый кирпичик для беглых записей и стояла стеклянная коробочка с тоненькими папиросками, которыми Брюсов тут же стал меня угощать.
Брюсов оказался выше ростом,
Я жадно вглядывался в великого поэта. Да, действительно: “веки, опаленные огнем глаз”, кошачий лоб и крутые скулы: некрасив, но прекрасен. Суровое лицо и вдруг – добрая, даже робкая улыбка. Пристальный взгляд огромных, черных, странно прорезанных глаз – и тут же вскид мечтательного взора к потолку, чтобы поймать там цитату или умную формулу.
Короткими вопросами Брюсов заставил меня “заполнить” анкету: кто я, откуда, где рос, где учусь. Узнав, что я студент-юрист, Брюсов одобрил это “несоответствие”.
– Филология необходима поэту, но филологический факультет ему вреден. Там ему навязывают истины, вместо того чтобы их выращивать в его душе. Но лучше было бы, если бы вы учились на математическом.
Но я не успел порадоваться его одобрению. Брюсов спросил:
– А почему вы избрали юридический?
Увы! Я его избрал по соображениям плоско-житейским: юридический диплом открывает несравненно больше практических возможностей, чем другие: судейские должности, любое чиновничество, адвокатура; а с филологическим или же математическим – иди в учителя. Я с полной откровенностью это и сформулировал. Брюсов поглядел на меня и немедленно “подсек”, хмуро спросив:
– Значит, вас интересовала не наука, а карьера?
Я попытался как-то оправдаться, но не очень удачно.
Разговор коснулся моего “Гонга”.
– Вы талантливы, – сказал Брюсов.
Я окунулся в розовое масло.
– Но ваш “Гонг” еще не книга. Там слишком много чужих голосов. Стихи – интересные, звучные, но все это – бенгальский огонь, пиротехника.
Я окунулся в оцет.
– Вы спешите. Переживание вы заменяете воображением.
И он поразил меня, безошибочно продекламировав несколько строк из разных стихотворений, показывая, как я «спешу». Ведь книжку я ему послал полгода назад, и он не мог знать, что я к нему приду. Что за божественная память!
Брюсов продолжал меня “подминать”.
– Я видел афишу: завтра вы читаете доклад о Верхарне. Вы всего Верхарна читали?
Я признался, что некоторых второстепенных книг Верхарна из фландрийской серии не читал, но зная неплохо основные его книги и основную литературу о нем, считаю себя вправе прочитать коротенький реферат. (Доклад мой должен был состояться на вечере Северянина и был рассчитан на 20–25 минут.)
– Что же вы говорите о Верхарне?
Я стал излагать тезисы. Среди них было утверждение о том, что Верхарн – великий мастер стиха, слова и образа. Брюсов меня прервал:
– Неверно! Верхарн был великим поэтом, но довольно слабым мастером.
Настала пора и мне перейти в наступление и щегольнуть памятью.
– В вашем предисловии к переводам Верхарна вы, Валерий Яковлевич, говорите диаметрально противоположное. А именно… – И я наизусть процитировал соответственный абзац. Брюсов внимательно на меня поглядел, пружинно встал, вытащил с полки томик своих переводов, развернул и убедился, что я цитирую точно.
– Я, собственно, не то здесь хотел сказать: я имел в виду, что Верхарн только в лучших своих вещах стоит на высокой ступени мастерства, а не вообще, – пояснил он.
– Не знаю, что вы имели в виду, но сказали вы то, что сказали, – торжествовал я свою сладчайшую победу, – и я вправе повторять суждения столь авторитетного автора, как вы.
Брюсов переменил разговор. Поговорили еще о разных поэтах, о природе русского гекзаметра, – причем тут я опять заспорил, и не без успеха, – и я откланялся.
Провожая меня в прихожую и помогая, как я ни увертывался, надеть мою студенческую шинель, Брюсов нанес мне еще удар:
– А почему, – спросил он, – на вашем “Гонге” значится “Петроград”, тогда как печаталась книга в Харькове?
Брюсов был совершенно прав, обличая мое маленькое и невинное, но все-таки жульничество. Дело в том, что книги, изданные в провинции, встречались публикою и критикою недоверчиво и раскупались плохо, – и меценат, снабдивший меня деньгами на издание “Гонга”, присоветовал напечатать обязательное указание адреса типографии мельчайшим шрифтом в конце книги, а на титуле и обложке тиснуть “Петроград” и название несуществующего издательства “L’oiseau bleu” (“Синяя птица”). Так делали многие, и так, конечно, делать не следовало. Но Брюсов все-таки был жесток. Я разозлился и ответил дерзостью:
– Потому же, почему ваши “Семь цветов радуги” означены: “Книгоиздательство Некрасова, Москва”, а печатались в Ярославле.
Это было точно, но здесь заключался софизм: издательство действительно существовало и действительно в Москве.
Брюсов улыбнулся, как боец, умеющий оценить удачный удар противника, и сказал:
– А ведь верно!
Мы простились, и я унес в ненастную московскую ночь смешанное чувство встревоженности, умиления и досады, – и твердо решил издать мою злую брошюру о «двух “Памятниках”».
Такова была моя первая встреча с поэтом, которого я до сих пор читаю и перечитываю, ставя на первое место за Пушкиным…
Через несколько месяцев Северянин и я очутились в Баку; там должны были состояться два или три наших вечера. Из газеты мы узнали, что в Баку находится и Брюсов, читающий там публичные лекции по древней истории Востока. Оказалось, что Брюсов живет в той же гостинице, где остановились и мы.
Северянин был с Брюсовым в ссоре: Брюсов напечатал о нем весьма разгромную статью (и, бесспорно, во многих отношениях несправедливую), а Северянин ответил стихотворением, где были такие строки: