Меч и Крест
Шрифт:
Маша печально поковыряла пальцем землю с дачи Праховых — хотелось плакать. И подумалось, что у нее тоже висит на шее не крест, а ключ от дома № 13. И это, верно, нехорошо…
Она бездумно выкопала из земли пожелтевшую сосновую иголку, еще помнившую бедного Мишу счастливым, и сломала ее в руке.
— Я грудь себе резал, — внезапно сказал он.
— Что? — оторвалась от земли Маша, воззрившись на художника расширенными от ужаса глазами.
— До крови. Бритвой. — Он оттянул края камзола, и Машин жалостливый взгляд вновь оцарапали длинные и свежие порезы на его груди. — Чтобы одной болью другую затмить! Самые страшные люди в этом мире те, которых мы любим, Надежда Владимировна! Какими бы прекрасными они ни были…
— Кто? — спросила Маша страшным шепотом.
— Демон. Не «Демон» господина Лермонтова — мой личный, — со значением разъяснил ей Врубель. — Дементий Киевицкий, друг профессора Прахова.
— Дементий Киевицкий?
«К. Д.? Но нет, — одернула она себя, — для нас эта информация устарела лет на сто. Сто двадцать, если быть точной».
— Но почему вы называете его демоном?
— Это она, она называет его так! — заговорил он с болезненной самоироничностью. — В насмешку. Потому как ничего демонического в нем нет. Обычный богач и щеголь, интересничает, острит все время и от блазированности возомнил, что историей интересуется. Вот только взгляд у него, чисто как у кота, который, урча на печи, тем не менее, не сводит глаз с мыши. С Эмилии Львовны… Поначалу я принял его как соперника, мне казалось, он тоже неравнодушен к ней! Но нет, тут другое… А что, не пойму. Но есть между ними какая-то связь: то ли он ее боится, то ли она его. И невесть почему я тоже стал бояться его, и мне стало невыносимо его присутствие. А на днях встретил его в Шато-де-Флер. Подошел и говорит с эдакой ухмылочкой: «Вы, я слышал, в метаниях, ищете гений чистой красоты для образа Божьей Матери. Так у меня есть один на примете. Надеждой зовут. Владимир Федорович ее знает. Я посодействую, чтобы он вас свел. Она не натурщица. Но коль приглянется вам, обещаю, сам все сложности улажу. Думаю, Надежда — это именно то, что вам сейчас так необходимо!» Странно, что вы с ним незнакомы, — задумчиво завершил он. — Я подумал, что это очередная его острота. Но сегодня Владимир Федорович прислал записку. Писал, что завтра Надежда придет ко мне. Какое счастье, что вы пришли на день раньше!
— Счастье? — повторила Маша, всматриваясь в его несчастные, правильные, изуродованные многодневной болью черты. — В чем же счастье?
— В том, что иначе я нынче же вечером, у Праховых, объявил господину Киевицкому, что вынужден отменить этот визит. И никогда бы не встретился с вами, Надежда Владимировна! — Художник торопливо накрыл ее сложенные на столе руки своими и заглянул ей в глаза с непонятной, надсаженной мольбой. — Но теперь я не пойду к ней! Эмилия Львовна прекрасная, удивительнейшая женщина. Она готова нарушить приличия, чтобы только помочь мне. Но если я поборю свою страсть сам, то и нужды в этом прожекте нет никакой. Ведь верно же?
— Наверно, — отозвалась Маша. И в животе сразу стало щекотно, сладко и совершенно нестерпимо и в то же время ужасно стыдно.
И захотелось сбежать, от него и с ним ото всех — одновременно!
— Я люблю ее. Но я никогда бы не взял ее за образец, на то есть причины, поверьте! Я и сейчас вижу вас. Быть может, потому, что совершенно вас не знаю и не сопоставляю вас ни с какими мыслями и поступками. И именно потому мне так легко с вами! Легко, как было в первые месяцы, когда я приехал в Киев, словно мое счастье вернулось ко мне. Вы ведь не откажете мне, Надежда? — Она расслышала, как сейчас ее позаимствованное имя приняло для него иной, первозданный смысл. Надежда на выздоровление. Надежда на иную жизнь. Надежда на счастье.
Она отвернулась.
«Интересно, — натужно подумала она, глядя в окно на пока еще двухэтажное здание Городской Думы, из-за которого Крещатицкая площадь напротив перестала быть площадью, сравнявшись с одноименного улицей, — кто она, настоящая Надя, Надежда, сосватанная ему его „Демоном“? И хорошо или плохо, что сострадающая, непредсказуемая и эксцентричная до взбалмошности Эмилия Прахова невольно разбила его планы? И почему она так испугалась, увидав на портрете знакомого остряка?»
Но все это, если честно, занимало Машу только теоретически, как задачка в домашнем задании. Не больше, чем заснеженный усач в фасонном пальто, суетливо прошествовавший за стеклом, вжимая голову в плечи. Девушка, мимоходом окрещенная ею «институткой», с большеглазым, обведенным широкой лентой шляпки лицом, на секунду остановившаяся и сбивчиво поглядевшая прямо на них. Баба в платке…
А волновало одно: что будет, если она согласится?! И спасет бесстрашную профессоршу от досужих сплетен, а Врубеля — от размолвки с Праховым. И тот не отстранит его от работ во Владимирском. И Владимирский будет еще красивее! И Миша, возможно, останется жить в Киеве, как и мечтал…
— Умоляю вас, не отказывайтесь! — горячечно улыбнулся он. — Не уходите, не оставляйте меня одного! — в глубочайшем волнении вскрикнул Врубель, и Маша, слишком неопытная в этом вопросе, сжалась, не понимая, отчего он так отчаянно просит ее остаться, если она сидит сейчас перед ним, не собираясь уходить. — Если вы останетесь сегодня со мной, я не пойду к ней. Спасите меня, умоляю! Вы же женщина, вы можете. Я знаю, что прошу о невозможном, но…
И тут только Маша поняла, о чем именно он просит. И что под словом «женщина» подразумевается не ее принадлежность к слабому полу, а отсутствие невинности. И живот ее стал таять, а в коленях вдруг исчезли кости, и они стали жидкими и мягкими.
— Не бросайте меня!
Он сжал ее руки так сильно, что жар его ладоней рванул вверх по Машиным запястьям, локтям, предплечьям. Изморозь стремительно пробежала по спине и плечам, окутав их пуховым платком, и она зябко и нервно передернула плечами. А внутри нежданно и необъяснимо обнаружилось тягучее, как жидкая карамель, желание поддаться, спасовать, размякнуть и кивнуть «да».
Она замерла, увидав вдруг, что в своих мечтах уже несется на санях по заснеженному Крещатику, вверх по Трехсвятительской, мимо Михайловского монастыря, мимо дома Прахова, обратно к Андреевскому спуску, к дому у ступенек церкви, в комнату с железной кроватью. Уже чувствует на своей коже, чуть ниже виска, его сухие запекшиеся губы, замершие сейчас в полулокте от нее — еще не достижимые, еще не возможные!
И подумалось даже: «А может, потерять девственность сто лет назад, еще до того, как я родилась, как бы и не считается?»
— Я прошу вас! — прошептал он исступленно и без надежды и опустил глаза.
А Маша почувствовала, что пуповина, связывающая ее с 6 июля XXI века, разорвалась окончательно и безвозвратно. Кiевъ снежный, Kieff патриархальный, с сотней не разрушенных еще церквей, с газовыми фонарями и карсельскими лампами, лузгающий семечки и покупающий к чаю сухое варенье, вцепился в нее, окутывая тяжелым бархатом и муаром, ладаном и лавандовым саше, соблазняя ее пасхальными ландышами, прюнелевыми дамскими туфельками, золотыми рождественскими орехами и духами «Любимый букет императрицы», еще не перекрещенными в «Красную Москву».
Прижал к себе, головокружительно нашептывая ей в ухо: «Ты моя, ты дома, так и должно было случиться! Ты нужна мне!»
— Вы нужны мне! Я знаю, это похоже на сумасшествие. Вы не знаете меня, а я вас. Но я чувствую, поверьте, чувствую, что сейчас, в эту секунду вся моя судьба висит на волоске!
«Он прав!»
«Мама, мама…»
Но Мамы не было. Ее не существовало! Она должна была родиться лишь семьдесят лет спустя, в том, не существующем еще будущем.
— Я беден, у меня нет ни имени, ни звания, ни особых видов на будущее. Я сам не знаю, что будет со мной завтра, с моим неумением распорядиться временем, непростительной ленью, флюгероватостью, головным сумбуром. Возможно, я даже бездарен и из меня не выйдет ничего, стоящего внимания…