Меч над Москвой
Шрифт:
Опять вернулся мыслью к графу Альфреду фон Шлиффену, генерал-фельдмаршалу, известному идеологу германского империализма, перед которым преклоняются нынешние гитлеровские генералы и офицеры. У умного, пусть и враждебного нам по идеологии и оперативно-стратегическим концепциям противника тоже ведь надо учиться.
Мысленно связал последующие суждения Шлиффена с тем не простым положением, в котором оказался Сталин как Верховный Главнокомандующий Советскими Вооруженными Силами.
Шлиффен далее утверждал, что полководцу одновременно надлежит быть и выдающимся государственным человеком, и дипломатом. Кроме того, он должен иметь в своем распоряжении несметно огромные суммы, которые поглощает война.
«Удовлетворить всем этим требованиям, – писал
Жукову подумалось о том, что в перечислениях монархов-полководцев фон Шлиффен позабыл о русских – Иване Грозном и Петре Великом…
Конечно же, если покопаться в закромах истории, то можно привести много примеров, которые опровергнут эти мудрствования бывшего начальника германского генерального штаба. Вспомнить хотя бы Суворова, Кутузова, Румянцева… Ведь, например, до нападения на СССР немецко-фашистских войск не Сталин, а Ворошилов, пусть со своими устаревшими взглядами на войну, был председателем Комитета обороны при Совете Народных Комиссаров. Да и положение Сталина в партии и государстве ничего общего не имеет с понятием монаршества… И вдруг подумал:
«Интересно было бы спросить у Иосифа Виссарионовича, читал ли он фон Шлиффена?.. Если читал, то с чем не согласен, а с чем, может, и согласен, хоть малость. Во всяком случае, Сталин, принимая на себя тяжкую роль Верховного, несомненно исходил, в ряду многих соображений, и из того, что он действительно является тем главным человеком в государстве, который, опираясь на ЦК партии, может контролировать расходование огромных сил и средств, поглощаемых войной. И надеялся, что народ единодушно поддержит его.
В этом не могло быть никакого сомнения. Сущность духовной и созидательной силы народа каждодневно чувствуется в Москве по трагически-тревожному и предельно напряженному дыханию всего государства, по упруго пульсирующей силе глубинных родников, обретших вещественность в тяжком труде всех советских людей в тылу и осмысленно-фанатичной самоотверженности многомиллионного красного войска на фронтах… Он же, Георгий Жуков, как бы являясь порождением главной народной мысли и народных чувств, взращенных на полях кровавых битв, обязан был, да и имел на это право, хотя бы для собственного понимания оценивать натуру Сталина и природу его деятельности со всеми их слагаемыми в настоящем и прошлом… Тут есть и еще на многие времена будет над чем размышлять до исступления, в чем-то утверждаясь и в чем-то, может, сомневаясь под изменчивыми ветрами времен и их политическим дыханием. Да и в его самого, Жукова, судьбу, в его деяния пытливая, жаждущая только правды человеческая совесть будет пристально и строго всматриваться сквозь чуткие увеличительные стекла мышления; пусть и наверняка найдутся алчные пожинатели выгодного урожая – будут корысти и самоутверждения ради складывать в один сноп правду и вымысел, связывать их сиюминутными веяниями.
Не просто замыкать мысль на этих вопросах. Ведь и он сам, Жуков, со смущенным недоумением задает себе сейчас жесткий вопрос: почему именно ему в наиболее критических ситуациях войны поручаются высшей властью задачи, решение которых граничит почти с невозможностью? И он устремляется им навстречу со сложным, обожженным холодом сомнения и пламенем веры чувством. Высшая власть в государстве с непреклонной строгостью дает понять ему, что если не он, то, может, никто другой не осилит порученного. Так уж сложилось в Ставке и в Генеральном штабе. И это рождало у Жукова ясное понимание, что изменить он ничего не может, да и не хочет, и выбирать ему не из чего. Либо он превозможет очередную, вставшую перед ним неразрешимость, либо в ходе противоборства, в пылающем военном пожаре оборвется его жизнь, хотя в глубине чувств не верил в это. В нем властно существовала какая-то непостижимая тайна человеческого состояния, суть которого – в истинном полководческом величии высокого дерзновенного накала и в то же время в естественной человеческой приземленности, когда не забываешь, что ты обыкновенный смертный, но только наделенный на каком-то отрезке жизни, в условиях войны, почти неограниченной властью над другими людьми, духовные возможности которых (пусть и не многих), может, нисколько не ниже твоих собственных, если они даже не умножены на твой военный талант.
Да, Георгий Жуков испытывал то обременяющее, сплавленное с мыслью чувство, когда уже нельзя оглянуться назад и сделать иной выбор. Выбора не было, хотя и не мог пока ответить себе на вопрос: каким образом добьется перелома событий в данном случае на Ленинградском фронте? И добьется ли? Знал главное: израсходует всего самого себя, чтоб достичь перелома, или убедится, что этого сделать невозможно. Было что-то унижающее, когда мелькала мысль о собственном «я», но и возвеличивающее, когда переступал через «я», забывал о нем и старался предугадать, как он все-таки выполнит то главное, что было намечено там, в Кремле, и в Генеральном штабе, вознесут ли его крылья доблести к победе?..
Да, чтобы быть полководцем, уметь выбирать из множества утвердившихся в теории войн правил наиболее важные и не являющиеся заблуждениями, многие из которых таковы и есть, надо обладать не только гибким умом, но какими-то необъяснимыми чувствами, дьявольским наитием. Мало – не делать ошибок; нельзя допускать полурешений. Надо очень и без сомнений полагаться на себя. Может, именно такие качества делают Сталина непостижимо грозным, невозмутимо уверенным в своей власти, силе, воле? Само имя его внушает всем послушание и веру… Вон немцы как высмеяли его полководческие дарования в листовках, которыми засыпали наши оборонявшиеся под Смоленском войска! Нет, никто, читая эти листовки, не смеялся. С испугом отбрасывали. Мехлис, получив такую листовку вместе с политдонесением начальника политуправления Западного фронта, побоялся показывать ее Сталину. Пришел за советом в Генштаб – к нему, Жукову, у которого в кабинете в это время находился маршал Шапошников. Борис Михайлович и подсказал решение: Сталин должен прочитать листовку, но вместе с ней на его стол надо положить проект документа, гласящего, что с сего числа (то есть 8 августа 1941 года) он именуется не просто Главнокомандующим, а Верховным Главнокомандующим.
«Меня это не интересует», – бесстрастно сказал тогда Сталин, окинув хмурым взглядом членов Политбюро и военных, собравшихся на совещание. В этой фразе, в прозвучавшем голосе как бы высветлилась мысль, что выше имени «Сталин» ничего быть не может.
Потом он бегло прочитал немецкую листовку, отложил ее в сторону и, ни на кого не глядя, стал раскуривать трубку. После паузы сказал:
«Когда враги ругают – это хорошо… А вы пытаетесь подсластить мне пилюлю… Не нуждаюсь…»
Неловкое молчание нарушил маршал Шапошников:
«Иосиф Виссарионович, душевно прошу понять меня. Товарищ Ленин говорил, что война есть не только продолжение политики, она есть суммирование политики… А «верховность» власти предполагает руководство суммированной политикой плюс экономикой. Это азы современной военно-исторической науки. Войной действительно руководит верховная власть государства. И понятие войны замыкается не только в вооруженной борьбе на фронтах, а включает в себя и борьбу политическую, дипломатическую, экономическую».
Маршала поддержал Молотов: