Мечта
Шрифт:
— Ну, авось как-нибудь сладимся и уживемся. Сейчас, конечно, вы человек нестоящий, и я иду за вас замуж, коли желаете, не столько для вас самих, сколько для ваших деток. Им мать нужна, Прохор Иванович, — они у вас пропадут без материнского призора и женской руки. Такой мачехи, как я, ручаюсь, им не найти другой; я выращу их девушками честными, такими, что все будут ими любоваться.
— Да-с, девочки… это прекрасно-с… но как же я-то? Какое же промеж нас может быть супружество, ежели вы обо мне самых пропащих мыслей?
— Нет, Прохор Иванович, это вы напрасно так говорите. Если бы я считала вас пропащим, то не пошла бы за вас замуж. Я вас почитаю
— Софья Артамоновна, — сказал Прохор, — хотя вы не имеете многих капиталов, однако приучены к хорошей жизни, а ведь ежели случится статься такому делу, чтобы нам впасть в супружество, придется вам отведать нашей грязноты и бедноты.
Соня возразила:
— Вы смущаетесь, что я барышня. Не бойтесь. Ведь это только имя, а на самом деле — какая же разница между мною и другими девушками? Я здоровая, сильная, работы не боюсь, управиться по дому — все могу и умею. А что я, родилась барышней, с тем и пойду за вас, чтобы вы забыли об этом, как теперь забываю я…
Не думаю, чтобы между людьми и повыше Прошкина уровня было много способных долго выдерживать такой убежденный и настойчивый искус. Что Софья Артамоновна губит себя, конечно, понимал и Прошка. Но совесть у него была малая, а соблазн представлялся огромный. Соня приносила ему тысячу рублей и возможность обхозяиться заново. Заиграли и корыстолюбие, и самолюбие, и чувственность. Соне тогда шел двадцать третий год. Она была в полном расцвете молодости и красоты. Пока она не прочила себя в брак с Прохором, он, разумеется, и не замечал ее красоты, потому что она была — не свой человек, из чужого, высшего мира. Но теперь, когда красота сама давалась в руки, у Прохора разгорелись глаза. Недаром же Марина ругала его бабником.
Они обвенчались в Орле, где и поселились, открыв лудильное и паяльное заведение. Года два тому назад я, проездом через Орел, видел старуху-дворничиху, которая присутствовала при свадьбе и даже со своего двора отправила Соню к венцу. Эта благоразумная баба всячески убеждала Соню одуматься, пока не поздно, и не вступать в брак каторжный и бесполезный.
«Прошку я давно знаю, — говорила она. — Человек он спутанный. У него небось и крови то в теле нет, а одна водка. А водка — водки же и просит. Ничего ты его не поправишь, а все, что ему принесешь, он пропьет; и придется тебе с ним мыкать довечное горе. И сам пропадет, и тебя погубит… вот какой это человек. Озверелый. Благодарности и нежности не разумеет, а изуверства сколько хочешь. Первая жена у него сама была брех; смертным боем дрались с утра до ночи. Да и то не стерпела — надорвалась: заморил бабу, бесстыжая душа! А тебе — куда же сладить с ним, эзопом? Если уже хочешь непременно принять на себя в супружестве трудовой подвиг, так найди жениха хорошего, трезвого, работящего… а это — что?! Сказано: гнусь — человек, гнусь он и есть…»
На уговоры старухи Соня не возражала, но принимала их — «что стене горох», и все твердила, что заплатить за три спасенные души удобствами и баловством (это она то себя баловала!) своей жизни — цена недорогая; что, главное, ей бы вырастить девочек…
Старуха даже рассердилась:
— Какая тебе, мать, печаль чужих детей качать? Вот уж подлинно «старица Софья по всему миру сохнет». Сироты, конечно, жалки; хорошо призреть сироту. Да ведь ты не в монастырь идешь, а замуж. Сама учнешь рожать — не до сирот станет. Чужую крышу не кроют, коли своя в дырах…
Соня побледнела и ничего не сказала.
Уговаривала старуха и Прохора:
— Эй, Прошка! Не бери греха на душу: загубишь девку понапрасну, а себе не сыщешь ни пользы, ни радости. Неровня она тебе и не пара. Взыщется с тебя за нее.
Но он огрызнулся:
— Пустые ваши слова, тетушка, потому взыскивать с меня окончательно не за что. Я Софью Артамоновну не неволю. Мне и самому боязно, что она затеяла, но — ежели ее такое желание, чем я тому причинен? Она не маленькая, имеет свой разум, может рассудить, за кого идет и на какую жизнь. А я — дурак я, что ли, что счастье само плывет мне в руки, а я стану отказываться?
— Да какое счастье, глупый ты человек? Не будет тебе с нею счастья, не ужиться грачу с белой лебедью…
— Уж это, тетушка, как Бог даст. Я же вам скажу вот что: моя жизнь теперича такая, что, куда ты меня ни поверни, мне не может быть хуже, чем сейчас, потому — хуже уж не бывает.
В церкви, однако, Соня оплошала. Под венцом стояла белая как мел, священнику согласие сказала — точно в подушку, никто и не слыхал, и, когда сняли венцы и священник приказал молодым поцеловаться, пошатнулась. После венчания справляли на новоселье свадебную вечеринку. Улучив минутку, старуха вызвала Соню в сени, и, пока она шептала обычные напутствия и наставления, какими награждают новобрачных посаженые матери, молодая билась у нее на плече, рыдая в истерическом припадке…
— Что я над собою сделала!.. что сделала!.. О, Боже! И вдруг все это напрасно?!
«А я совсем потерялась. Не придумаю, что сказать, что делать. Топчусь возле нее, бормочу, что, мол, дело сделано — не разделывать стать; думала бы раньше, а снявши голову, по волосам не плачут; стерпится — слюбится… все эти наши, знаешь, бабьи присловья! А самой так на нее горько, — ну, вот точь-в-точь — когда сын в солдаты уходил…»
Так кончилась жизнь Сони Следловской, потому что дальше началось уже житие.
Может быть, расчет Сони покорить Прохора своему нравственному влиянию, стать руководительницею и наставницею своей новой семьи, и удался бы. Прохор очень хорошо понимал ее превосходство и — в короткое свое жениховство — мало что совестился, даже побаивался невесты-барышни. Он сознавал, что судьба странно связывает его жизнь с существом особого, высшего порядка, с существом мудреным и хрупким, с которым и обращаться надо по-особенному, но как именно — он не знает: выходит, барышнино дело будет приказать и научить, а его — слушаться и делать, что велено. Следовательно, Прохор тоже шел под венец, как на послух своего рода, и — не вовсе еще пропив свое мужское самолюбие — втайне немножко смущался своею будущностью. Он размышлял: «Остепениться — что говорить? — хорошее дело: попито, погуляно, полежано на боку, нагоревано и набедовано — в достаточности; пора остепениться — благо экий клад упал с неба… Только что-то сердце щемит ровно я воли своей решаюсь… Сейчас я, хоть кабацкая затычка, живу сам себе голова; хоть жрать нечего, никому не уважаю. А барышня гнет на ту модель, чтобы меня — вроде как бы под начал. Как учнет она мною верховодить, да не стерплю я, растоскуюсь по прежней жизни…»