Мексиканская повесть, 80-е годы
Шрифт:
— Постыдились бы, смотреть тошно, — повторил лиценциат.
— Ишь ты, — ехидно заметил генерал. — С каких это пор я не могу доставлять себе удовольствие в моем собственном доме? В моем, говорю, а не в твоем, Тин, и не в доме твоих дружков-приятелей…
— Конечно. Мне и пригласить их сюда нельзя. Разве только запереть вас в клозет на замок.
— Значит, от зубов моих тебе тошно, а от моих денежек — нет? Так, значит, получается?
— Очень плохо получается, очень, очень… — сказал мой папа, покачав головой с искренней грустью, ему вовсе не свойственной. Нет, суровым человеком он не был, только немного напыщенным, даже в минуты игривого настроения.
Но его печаль тут же рассеялась, он взглянул на деда с холодным вызовом и искривил
Позже мы с дедом ни словом не обмолвились о происшедшем, там, в спальне генерала, такой непохожей на остальные залы и комнаты. Мой папа, лиценциат Агустин, слепо доверился нанятому декоратору, который заполонил наш огромный дом мебелью в стиле Чиппендейл, гигантскими люстрами и фальшивым Рубенсом, по цене настоящего. Генерал Вергара сказал: плевать мне на все это, и только пожелал обставить свою спальную комнату той мебелью, какой он с покойной доньей Клотильдой обзавелся, когда построил свой первый еще скромный дом в двадцатые годы. Кровать у него была металлической, позолоченной, и, несмотря на то что рядом помещался современный туалет, генерал презрел его, задвинув дверь тяжелым зеркальным шкафом красного дерева. И нежно посматривал на эту старинную махину.
— Как открою его, сразу чувствую запах белья моей Клотильды, вот ведь была хозяйка, простыни выглажены? без единой морщинки, накрахмалены, как положено.
В этой спальне стояли вещи, каких теперь нигде не увидишь, например мраморный умывальник с фарфоровой раковиной и высоким кувшином для воды. Медное судно и плетеное кресло-качалка. Генерал всегда мылся ночью, а отец в эту пору всегда исчезал, и дед просил меня помочь ему; мы вместе шли в ванную комнату, генерал нес тазик, разрисованный цветами и уточками, и свое мыло «Кастильо», потому что ненавидел душистое мыло с диковинными названиями, вошедшими в обиход, говорил, что он не кинозвезда и не педераст. Я тащил его халат, пижаму, шлепанцы. Погрузившись в ванну с теплой водой, он намыливал мочалку из сакате и начинал сильно растираться. Пояснял мне, что это полезно для кровообращения. Я говорил, что предпочитаю душ, а он отвечал: душ годится только для лошадей. Потом, не дожидаясь его приказа, я окатывал ему плечи и спину водой из тазика.
— Я думал, дедушка, о том, что вы мне рассказывали про Вилью и его «дорадос».
— Я тоже думал о том, что ты мне ответил, Плутарко. Наверное, это так. Случается, нам очень кого-то не хватает. Все умирают, один за другим. А заново не рождаются. И когда уходят друзья, с которыми жил, воевал, остаешься один-одинешенек, прямо тебе скажу.
— Вы всегда вспоминаете о дорогих нам вещах, я очень люблю вас слушать.
— Ты — мой дружок. Но это совсем не то.
— А вы считайте, что и я был в революции, с вами, дедушка. Вы считайте, что я…
Меня увлек необъяснимый порыв, и сидевший в ванне старик, снова намыленный до самой макушки, вопросительно поднял брови, белые от пены. И своей мокрой рукой взял мою, крепко пожал и тут же сменил тему.
— Что поделывает твой папаша, Плутарко?
— Кто его знает. Он со мной ни о чем не разговаривает. Вы сами видите, дедушка.
— Да, он не из разговорчивых. Мне даже понравилось, как он мне ответил за ужином.
Генерал засмеялся и шлепнул ладонью по воде. Он сказал, что мой папа всегда был шалопаем, который жил на всем готовеньком, на честно заработанные родительские деньги, когда генерал Карденас [16] попросил кальистов сделать милость не истощать государственную казну. Намыливая голову, дед поведал, что до той поры он получал свое генеральское жалованье. Карденас вынудил его уменьшить государственные расходы и зарабатывать на жизнь коммерцией. Старые поместья никого не могли прокормить. Крестьяне их поджигали и разбредались. Пока Карденас занимался раздачей земель, говорил дед, надо было производить продукцию. И люди в Агуа-Приета скупали урезанные земли поместий, становились мелкими собственниками.
16
Карденас, Ласаро (1895–1970) — активный участник Мексиканской революции, президент республики (1934–1940), провел ряд прогрессивных преобразований, в том числе аграрную реформу.
— Мы сажали сахарный тростник в Морелосе, томаты в Синалоа и хлопок в Коауиле. Страна могла есть и одеваться, пока Карденас лепил свои эхидос, [17] которые развалились, потому как всякий сельский житель держится за свой клочок земли, за личную собственность, понял? Я наладил дела, а папе твоему осталось только управлять хозяйством, после того как меня одолела старость. Пусть помнит об этом, когда нос задирает. Но сегодня он мне понравился. Вроде клыки начинает показывать. Что-то из этого выйдет?
17
Общественная форма крестьянского землевладения в Мексике, котролируемая государством.
Я только пожал плечами, меня никогда не интересовали ни торговля, ни политика. Разве есть там настоящий риск?
И разве сравнить его с тем риском, какому когда-то мой дед подвергался? Вот это были дела!
Среди множества снимков с вождями революции фотография моей бабушки, доньи Клотильды, занимает особое место. Ей одной отведена целая стенка, возле которой поставлен столик, а на нем — ваза с белыми маргаритками. Если бы дед был верующим, он, конечно, поставил бы здесь подсвечники. Рамка — овальная, а портрет сделан в 1915 году фотографом Гутьерресом, из Леона, в штате Гуанахуато. Эта древняя сеньорита, которая была моей бабушкой, похожа на куклу. Фотограф окрасил снимок в светло-розовые тона, только губы и щеки доньи Клотильды пламенели не то от смущения, не то от страсти. От чего, дед?
— От фотоснимка, — ответил мне генерал. — Мать она потеряла в детстве, а отца расстрелял Вилья, как спекулянта. Где Вилья ни проходил, везде освобождал бедняков от долговых обязательств. И не только. Он велел расстреливать ростовщиков, другим в наставление. А я так думаю, что единственно наставленной оказалась моя бедная Клотильда. Подобрал я ее, сироту, которая, наверно, пошла бы за первым встречным, кто бы ее пригрел. Остальные-то сироты той округи, чтоб выжить, стали солдатскими девками либо, кому повезло, артистками в варьете. Ну а потом она меня полюбила.
— А вам она сразу понравилась?
Дедушка ответил «да», кутаясь в одеяло на кровати.
— Вы ее сразу не бросили только из жалости?
На этот раз он молча кинул на меня яростный взгляд и резким движением погасил лампу. Я почувствовал себя неловко: сижу в темноте, покачиваюсь в плетеной качалке. Какую-то минуту слышалось лишь скрипение кресла. Я встал и пошел на цыпочках к двери, намереваясь тихо выйти, не пожелав генералу спокойной ночи. Меня удержала картина, очень грустная и очень простая. Я вдруг представил себе деда мертвым. Приходит утро, а он уже мертв, утро как утро — разве так не бывает? — и я никогда не смогу сказать ему то, что хочу, никогда не смогу. Он быстро застынет, застынут и мои слова. Я бросился обнимать его в темноте и сказал:
— Я вас очень люблю, дедушка.
— Ладно, парень. Я тебя тоже.
— Знаете, я не хочу тут жить у него на всем готовеньком, как вы говорите.
— Понятное дело. Все записано на мое имя. Твой отец только ведет дела. Когда я умру, все оставлю тебе.
— Нет, дедушка, так тоже я не хочу, я хочу начать все сначала, как вы начинали…
— Уже не те времена, что поделать?!
Я усмехнулся:
— Да хотя бы кастрировать кого-нибудь, как вы…
— Еще жива эта байка? Что ж, было дело. Только приговор этот не сам я вынес, понятно?