Мемуарная проза
Шрифт:
— Да что вы, барыня, это я им для утехи, уж очень меня разжалобили. Не только что любая, а ни одна даже, разве уж сухоручка какая. Чудён больно!
— Что это у вас за Надя такая? (Это Мандельштам говорит.) Няня, а глаза волчьи. Я бы ей ни за что — не только ребенка, котенка бы не доверил! Стирает, а сама хохочет, одна в пустой кухне. Попросил ее чаю — вы тогда уходили с Алей — говорит, весь вышел. «Купите!» — «Не могу от Андрюши отойти». —«Со мной оставьте». — «С ва-ами?» И этот оскорбительный хохот. Глаза-щели, зубы громадные — Волк!
— Налила я им тогда, барыня, стакан типятку, и несу. А они мне так жа-алобно: «Надя! А шоколадику
___________
Отъезд произошел неожиданно — если не для меня с моим четырехмесячным опытом — с февраля по июнь — мандельштамовских приездов и отъездов (наездов и бегств), то для него, с его детской тоской по дому, от которого всегда бежал. Если человек говорит навек месту или другому смертному — это только значит, что ему здесь — или со мной, например — сейчас очень хорошо. Так, а не иначе, должно слушать обеты. Так, а не иначе, по ним взыскивать. Словом, в одно — именно прекрасное! — утро к чаю вышел — готовый.
Ломая баранку, барственно:
— А когда у нас поезд?
— Поезд? У нас? Куда?
— В Крым. Необходимо сегодня же.
— Почему?
— Я-я-я здесь больше не могу. И вообще пора все это прекратить.
Зная отъезжающего, уговаривать не стала. Помогла собраться: бритва и пустая тетрадка, кажется.
— Осип Емельич! Как же вы поедете? Белье сырое!
С великолепной беспечностью отъезжающего:
— Высохнет на крымском солнце! — Мне: — Вы, конечно, проводите меня на вокзал?
Вокзал. Слева, у меня над ухом, на верблюжьей шее взволнованный кадык — Александровом подавился, как яблоком. Андрюша из рук Нади рвется под паровоз — «колесики». Лирическая Аля, видя, что уезжают, терпеливо катит слезы.
— Он вернется? Он не насовсем уезжает? Он только так? Нянька Надя, блеща слезами и зубами, причитает:
— Сказали бы с вечера, Осип Емельич, я бы вам на дорогу носки выштопала… пирог спекла…
Звонок. Первый. Второй. Третий. Нога на подножке. Оборот.
— Марина Ивановна! Я, может быть, глупость делаю, что уезжаю?
— Конечно (спохватившись)… конечно—нет! Подумайте:
Макс, Карадаг, Пра… И вы всегда же можете вернуться…
— Марина Ивановна! (паровоз уже трогается) — я, наверное. глупость делаю! Мне здесь (иду вдоль движущихся колес), мне у вас было так, так… (вагон прибавляет ходу, прибавляю и я) — мне никогда ни с…
Бросив Мандельштама, бегу, опережая ход поезда и фразы. Конец платформы. Столб. Столбенею и я. Мимовые вагоны: не он, не он, — он. Машу — как вчера еще с ним солдатам. Машет. Не одной — двумя. Отмахивается! С паровозной гривой относимый крик:
— Мне так не хочется в Крым!
На другом конце платформы сиротливая кучка: плачущая Аля: «Я знала, что он не вернется!» — плачущая сквозь улыбку Надя — так и не выштопала ему носков! — ревущий Андрюша — уехали его колесики!
3. ЗАЩИТА БЫВШЕГО
Медон. 1931 год. Весна. Разбор бумаг. В руке чуть было не уничтоженная газетная вырезка.
…ГдеТо есть как — чужим? Глухим! Мне ли не знать. И, закрыв глаза:
Не веря воскресенья чуду,На кладбище гуляли мы.Ты знаешь, мне земля повсюдуНапоминает те холмы.(Выпадают две строки)Где обрывается РоссияНад морем черным и глухим.От монастырских косогоровШирокий убегает луг.Мне от владимирских просторовТак не хотелося на юг.Но в этой темной деревяннойИ юродивой слободеС такой монашкою туманнойОстаться—значит быть беде.Целую локоть загорелыйИ лба кусочек восковой.Я знаю, он остался белыйПод смуглой прядью золотой.От бирюзового браслета*Еще белеет полоса.Тавриды огненное летоТворит такие чудеса.Как скоро ты смуглянкой сталаИ к Спасу бедному пришла.Не отрываясь целовала,А гордою в Москве была!Нам остается только имя,Чудесный звук, на долгий срок.Прими ж ладонями моимиПересыпаемый песок. [98]98
* Впоследствии неудачно замененное: «Целую кисть, где от браслета» (примеч. М. Цветаевой).
Стихи ко мне Мандельштама, то есть первое от него после тех проводов.
Столь памятный моим ладоням песок Коктебеля! Не песок даже — радужные камешки, между которыми и аметист, и сердолик, — так что не таков уж нищ подарок! Коктебельские камешки, целый мешок которых хранится здесь в семье Кедровых, тоже коктебельцев.
1911 год. Я после кори стриженая. Лежу на берегу, рою, рядом роет Волошин Макс.
— Макс, я выйду замуж только за того, кто из всего побережья угадает, какой мой любимый камень.
— Марина! (вкрадчивый голос Макса) — влюбленные, как тебе, может быть, уже известно, — глупеют. И когда тот, кого ты полюбишь, принесет тебе (сладчайшим голосом)… булыжник, ты совершенно искренно поверишь, что это твой любимый камень!
— Макс! Я от всего умнею! Даже от любви!
А с камешком — сбылось, ибо С. Я. Эфрон, за которого я, дождавшись его восемнадцатилетия, через полгода вышла замуж, чуть ли не в первый день знакомства отрыл и вручил мне — величайшая редкость! — генуэзскую сердоликовую бусу, которая и по сей день со мной.