Мемуары сорокалетнего
Шрифт:
Повести
Мемуары сорокалетнего
Мама умерла ночью. Ее обрядили в одежду из приготовленного ею узелка и положили на стол. И тут я впервые понял, что остался на свете один. Все — детство, юность, даже средние, но самые спокойные годы — кончилось. Дальше уже не к кому прийти, чтобы тебя поняли, простили и защитили. Ты один, и теперь уж безнадежно и безвозвратно взрослый…
Подписывая в эфир очередную передачу, я обязательно бросаю взгляд в окно. Выработался даже определенный механизм поведения: на зеленоватой бумажной папке под напечатанным текстом «Передать в эфир разрешаю» я ставлю свою подпись: «Заведующий отделом Воронов», — кладу на письменный стол авторучку и одновременно
…Левая рука наконец-то нащупала очередную папку с передачей. Подтаскивая ее к себе, не глядя открываю и бросаю последний взгляд на дом. Прямо передо мною мое бывшее жилье: два полукруглых окна почти под крышей, за которыми сейчас никто не живет.
Хватит мечтать. Пора браться за дело. Чем мы сегодня порадуем радиослушателя?..
История с пожаром и взрывами
В восемнадцать лет я уже узнал крепкую тяжесть заработанного рубля.
Как же я тогда попал на «Мосфильм»? Я только что окончил школу, с треском провалился в Институт востоковедения, и тут мне позвонили со студии научно-популярного фильма. Но в массовке кино я крутился еще раньше, до «новых денег», потому что четко помню: платили не три рубля за съемочный день, как сейчас, а тридцатку. Мама болела, у брата была уже своя семья, да с него и не разживешься. Бегал по утрам с сумкой, разнося газеты, тянул лямку в школе рабочей молодежи, а мать очень не хотела, чтобы я шел на производство: бросишь учиться… И кто-то мне сказал, что есть такой приработок — «Мосфильм». Деньги были очень нужны. К этому времени вернулся отец и, ожидая пересмотра дела, жил месяц у нас.
Мой заработок в то время был основным в семье. Вот написал слово «семья» и засомневался. Была ли семья?.. Но на деньги, которые я приносил домой, жили трое.
На «Мосфильме» уже в то время я был человеком своим. Моя фотография лежала в актерском отделе. Я знал ветеранов массовки — бригадиров, помрежей, был со всеми в добрых отношениях, и они меня совали везде, где шестнадцатилетний пацан, одетый в платье любой эпохи, мог проторчать целый день, почитывая книжку или учебник.
В тот день, когда позвонили в дверь, отец собирался в Брянск. Вещи были разобраны, лежали на виду.
Отец заметался по комнате, распихивая свертки под кровати, а потом заскочил за перегородку. После этого мать откинула крючок на двери.
— Диму к телефону, — раздался голос Раисы Михайловны.
— Дима, тебя, — облегченно сказала мать, не переступая порога.
Известия по телефону поступили почти невероятные. Приглашали сниматься на роль в настоящую кинокартину. Правда, на студии научно-популярного фильма, правда, фильм учебный, для Советской Армии, правда, широким экраном он не пойдет. Но ведь это занятие, и, значит, надолго, почти на год. Уже разнеженная душа сразу представляет: афиша с названием, ажитация знакомых девочек, и тут же мыслишка: а может быть, с этого учебного фильма и пойду, начну сниматься, здесь и лежит вектор моего счастья. Но все эти сладкие мечты от себя надо гнать: путь мой лежит не здесь.
Полгода наслаждаюсь сытой, определенной по контракту свободой… Кино захватило в свои бархатные лапы и потащило по лунным местам Крыма.
В Ялте стоит царственно-ранняя весна. С пушечным громом, заливая набережную, бьет в парапет резвая волна. Соленая изморось садится на олеандры и магнолии. Ялта почти пуста. На набережной — редкая цепочка кутающихся в одинаковые плащи прохожих, в пустом ресторане — расторопность конкурирующих официантов, уставших от ожидания клиентов: только сел за столик, а работник общепита уже трусит к тебе с развернутой картой меню. А еще гостиница: хороший номер с ванной и видом на море, деревянная кровать с пружинным матрасом. Это после московской сутолоки и стеснений… Ресторан, ванна с горячей водой, Крым, просторная кровать — все это навалилось на меня в восемнадцать лет.
Основной задачей было не показать, что все это привалило мне впервой.
Мы снимались под Ялтой. Горел какой-то склад. Пиротехники подпаливали смрадные куски пакли; громыхали, вспыхивая, маленькие взрывы, — рвался порох в небольших резиновых пакетиках, я полз по крыше склада, подсвеченный сбоку веселым светом софитов, а сверху, несмотря на холодный ветер, меня еще поливали из шлангов пожарники — героизм, как и положено, должен совершаться в назидательной обстановке природного возмущения. Снизу меня подбадривали:
— Давай, давай, Дима, дыши прерывистей. Так, хорошо. Теперь взгляни направо. Хорошо. Сожми зубы. Тебе тяжело!.. Прекрасно… Пиротехники, взрыв! Да ближе, вы, черти!
— Опалим мы его, Иван Федорович, — басит пиротехник.
На своей героической крыше под потоками ледяной воды с нетерпением ожидаю конца экзекуции.
— Ничего с ним, красавчиком, не сделается. Выживет, молодой еще, — подбадривает пиротехников режиссер и снова мне: — Глубже дыши. Ты же, дубина, борешься со стихией. Склад, того и гляди, взорвется. Где у тебя страх? Да лейте на него. Держите ветродуй на актере. Дима, Дима, тебе должно быть трудно! Разве можно быть таким бездарным? Неужели ты собираешься стать актером? Ну, напрягись, дорогой, подыши поглубже, черт возьми. Да чтобы грудь ходила ходуном.
Лежа на мокрой крыше, я слал проклятия на голову десятой музы в лице режиссера-постановщика. Если бы я умел зарабатывать деньги другим путем! Но пока мне оставалось только терпеть. Но и терпению, как известно, есть конец. И, видимо, замечание Ивана Федоровича о моей бездарности меня захватило, потому что законное чувство ненависти к моему мучителю, мгновенно обуяв меня, прокатилось конвульсиями по всему телу и застыло корявой отвратительной маской на лице. И в тот момент режиссер крикнул:
— Молодец, красавчик! Глазами поблести, глазами. Хорошо. Держи так. Мотор. Хлопушка.
Под моим носом помреж дернулся со своим хлопающим комбайном.
— Держись, красавчик, — порадовался режиссер. — Так! Пиротехники, взрыв! Прекрасно!.. Выключай софиты...
Я сполз со своей верхотуры, вытирая с лица куски сажи и отряхивая пепел с бровей.
Тут же на меня накинулись — гример в надежде убедиться, что от моей шевелюры еще что-то осталось и ему не придется сооружать мне до конца съемок паричок, и помреж, в реестре хлопотливых обязанностей которого было и мое здоровье. Я долго вырывался у них из рук, но наконец, смазав вазелином закопченный кусок моей кожи, столь недавно называвшийся лицом «красавчика», и залив мне в пасть сто граммов водки, они удалились.
— Да непьющий я, — отбивался я от них. — Меня от водки воротит.
— Все пьют, — нравоучали меня два старших товарища — Одна сова не пьет, да и то потому, что днем она спит, а ночью магазины закрыты.
Обсушенный чьими-то радивыми руками, закутанный в казенный тулуп, пьяный и бессмысленный, я очутился в автобусе. Мы едем в Ялту, в гостиницу, оставив местного инвалида сторожить наш обгорелый съемочный объект.
В автобусе тепло. Сквозь дремоту, приоткрывая на ухабах разморенные веки, я вижу, как мимо окон проносятся ветви деревьев, ограды и дворцы санаториев, осколки моря в обрамлении пустынных пляжей. Мне уютно. Отходит в сторону досада на режиссерскую ругню и мою актерскую недогадливость. Ведь не сладко, когда тебя не только обзывают бездарным, но ты и сам чувствуешь себя неспособным к актерскому делу. Все отодвигается в мареве усталости. И тем не менее что-то меня беспокоит. С чувством тревоги снова открываю глаза и встречаю любопытный назойливый взгляд.