Мертвые души. Том 2
Шрифт:
Чичиков отправился вослед старшему из братьев, слыша, как, за спиной скрипнув, затворилась дверь и щёлкнул ключ в замке. Сойдя в столовую, он ещё какое-то время говорил с Василием Михайловичем, обсуждая случившееся с Платоном происшествие, но ни тот, ни другой так и не смогли взять в толк, отчего же могло оно произойти.
Несмотря на неприятный осадок, оставленный в нём описанной нами сценкой, Чичиков не отказался от завтрака, считая, что независимо оттого, как повёл себя его несостоявшийся товарищ по путешествию, ехать на пустой желудок глупо, и не мешкая принялся за порядком остывшие уже кушания. Брат Василий тоже пробовал было ковырять вилкой в своей тарелке, но еда, как надо думать, не шла ему в горло, и он приказал подать себе рюмку водки. Выказывая явственное беспокойство об брате и зная его склонность к меланхолии, он тем не менее решительно не понимал причин такого его поведения. Хотя мы, как нам кажется, вполне догадались о том, что же случилось с Платоном Михайловичем. Проснулся он, как и Чичиков, довольно рано и в несколько нервическом состоянии. Какая-то глухая досада ощутилась им где-то в глубине сердца, досада, причин которой он ещё не знал. Он подумал о предстоящей дороге, о тех бесчисленных вёрстах, которые предстоит ему проехать для того, чтобы посетить малознакомых и вовсе неинтересных ему людей, вести с ними пустые и ни к чему не ведущие разговоры, уставать от их общества, от неудобств, подстерегающих путника на наших российских дорогах, от самой дороги, в конце концов — для того лишь только, чтобы в конце пути стремиться, как к несказанной радости, к возвращению в родимый дом, бывший для него лучшим и наижеланнейшим местом на земле. «К чему это, если можно, и не уезжать из дому, оставаясь в этом дорогом с самого детства сердцу месте. К чему — если все
Покончивши с завтраком, Павел Иванович собрался ехать; Василий Михайлович распорядился, чтобы из коляски убрали сундук с вещами брата Платона, и, расцеловавшись крест-накрест с хозяином, Чичиков покатил в удобной платоновской коляске, запряжённой сытыми гнедыми лошадьми, пообещав обернуться недельки в две-три. В кучерах у него был Селифан, и Петрушка сидел рядом с ним на козлах, гордо держа голову и, верно, почитая себя наилучшим украшением щегольской с красными спицами коляски. После того, как стало известно об отказе Платона Михайловича от поездки, Чичиков решил взять с собою своих людей, как более знающих его склонности и привычки. Новая коляска мягко огибала все случавшиеся неровности дороги, гибкие рессоры её покачивали Павла Ивановича точно на волнах мирного моря, баюкая бывшие в нём дурные мысли и впечатления от сегодняшнего утра. Он стал угреваться на уже почти вошедшем в силу солнышке, и мало-помалу настроение у него, так привыкшего в своей хлопотливой жизни к поскрипыванию колёс, мерному топоту бегущих лошадей, летящему над дорогой и дующему в лицо ветру, настроение его стало ровно, он умерил горевшую в нём пусть и небольшую досаду, и от бывшего осадка не осталось и следа, как не остаётся следа от грязной ноздреватой льдинки, тающей и плавящейся под лучами весеннего солнца.
Верста за верстою укладывались под колёса мягко катившегося экипажа и слагались в путь, всё дальше уводивший его от имения Платоновых. Незаметно отмахали они более двадцати вёрст по тому маршруту, что начертал Павел Иванович с помощью Платона, и понемногу стали появляться приметы близкого селения. А вскоре и само оно показалось вдали. Но селение это, видно, почитало себя городом, потому как у въезда в это «нечто» стоял будочник и на вопрос Павла Ивановича, как называется сей населённый пункт, отвечал сонно и с зевотой, что город сей называется Заморск. А так как никакого моря поблизости не располагалось, что доподлинно было известно Чичикову, то он совершенно определил для себя, что название это иного известного корню, что, конечно же, могло и не совпадать с мнением обитателей сего… ну, да ладно, скажем, городка. Проезд через городок тоже не дал для Павла Ивановича ничего нового, не принёс никаких открытий, потому что тот был, как и все подобные городишки, известного пошибу. Те же старые домишки, полусгнившие крыши, поросшие мхом, травой и даже кустарником, мелочные лавчонки, где продавался чай, дёготь, сахар, хомуты, и редкие прохожие на улицах, с интересом провожающие долгим взглядом незнакомую коляску с седоком, выделявшимся из того общего ряду, к которому были привычны местные обыватели. Единственное, что как-то развлекло Павла Ивановича во время проезда по городишку, была жёлтая собака, бросившаяся под колеса коляски и бежавшая с нею рядом какое-то время, лая на мелькающие спицы оскаленным ртом. Глаза у неё горели, и этой дуре собачьего племени, наверное казалось, что она выполняет очень важную и нужную работу, за которую надо бы её похвалить, потрепать по холке, а может, и угостить бычачьей костью с ошмётком мяса, но она получила от Селифана иное угощение. Он перетянул её кнутом, и собака, завизжав, поджала хвост и кинулась в сторону, при этом у неё на морде было такое обиженно-недоумевающее выражение, будто она и впрямь не могла взять в толк, как это за такую хорошую работу, за такое весёлое времяпрепровождение и вдруг — побои. Чичиков поглядел на неё и рассмеялся, ему отчего-то стало приятно, что собаке досталось кнута. Городишко остался позади, исчезнувши за бугром, исчезнувши из памяти нашего героя так, точно его и не существовало на земле вовсе. Что, впрочем, и неудивительно. Сколько их в нашем отечестве, таких городишков, что и существуют и вроде бы и не существуют вовсе, в которых живут жители, будто и не живущие вовсе, и это странное положение существующего несуществования до боли российское и, может быть, только России присущее, потому как только из такой обильной горсти, в которую собрала отчизна наша бессчётные земли, города, селения и жизни, только из такой горсти, сквозь неплотно сжатые пальцы могут просыпаться, точно медяки, все эти городишки и судьбы, обречённые на прозябание.
Дорога, шедшая под уклон, снова стала вползать на круглый холм, и коляска, взбежавшая на его пологую верхушку, чуть ли не упёрлась во вставшую перед глазами лесную стену. Солнечный свет лежал на деревьях, то выступающих у края леса округлыми своими кронами, то уходивших подальше от дороги и купающих листву в тени, отбрасываемой другими деревами. Дорога врезалась в лес, пролетев сквозь клёны и дубы, вышла на луг, где поднимались тростники, и вновь помчалась сквозь лес ещё высший. По левую её сторону темнели стволами дубы, одетые необычайно яркою пушистою листвой, по правую — беспредельным частоколом белели берёзы. А лес, становясь всё гуще, забирал всё выше и выше, одевая новый встающий на пути холм, который вполне прилично было бы величать и горою. Но добрые кони, не сбавляя мерного бегу, вознесли Павла Ивановича и на эту вершину, где лес вдруг заканчивался и открывался весь залитый солнцем луг, на который отсюда, из густой тени леса, больно было глядеть, так слепила глаза его блестящая на солнце, покрытая цветами и травою покатость, сползавшая вниз, в разлитую чуть ли не до горизонта долину, где островами стояли леса — то тёмные, ближайшие, то дальние прозрачные, точно дым; лежали поля, то вспаханные и чернеющие квадратным платом, то зелёные от поднявшихся уже хлебов, то золотые от цветущей сурепицы, отороченные червонной оторочкой пушистых цветков будяка. Снизу, из-под самого солнечного подножия холма, послышался звук охотничьего рога, сменившийся глухим и далёким лаем ставшей на след стаи. Самой охоты ещё не было видать, и Павел Иванович подумал: «Надо же, и кому взбрело в голову охотиться об такую пору?» — а коляска его тем временем стала съезжать на пологий луг.
— Никак, охота, Павел Иванович, — сообщил Селифан, обернувшись к барину.
— Да, непонятно, — отозвался Чичиков.
— Ну, может, и не охота, может, ловчий стаю правит, выжлят погодков подвалил, — просипел Петрушка.
Спустясь пониже, они въехали в широкую лощину, из которой, собственно, и доносились звуки охотничьего рога. И как ни странно — это и взаправду была охота. Чичиков увидел красные куртки борзятников, державших борзых на створках в ожидании, пока брошенные гончаки выгонят зверя из росшего в лощине леса, из чащи которого доносились треск кустарника и голоса гончаков, сквозь чей толстый басовый лай проскальзывали флейты заливистых пискунов. Чичиков велел Селифану приостановиться, дабы не помешать травле, да и самому не попасть в её гущу. Место на взгорке, где они стали, было хорошее, и с него просматривалась вся лощина с кипевшею в ней охотой. Павел Иванович разглядел расположившихся по нумерам у лазов, сидящих в сёдлах господ, рядом с которыми маялись в ожидании зверя красные куртки дворовых охотников, удерживавших на створках собак. Чичикову показалось, что стая скачет в его сторону, так как лай переместился и зазвучал с того краю леса, что был поближе к Павлу Ивановичу. Вдруг нежданно прошелестели камыши, обступающие край острова, и Чичиков увидел, как стелется, припадая к земле, и точно обтекает каждую неровность перелинявшая в жёлтую летнюю шубку лиса. Не видя Чичикова, восседавшего в своём экипаже, лиса
Протрубили в рога, ловчие стали скликать рассыпавшуюся стаю. Стремянные присворивали борзых, и видно было, что охота собиралась с целью переменить место. Коляска Павла Ивановича двинулась дальше по бегущей под уклон дороге. Сейчас она уже никому не могла помешать, и Павел Иванович намерен был подъехать как можно ближе к грудившейся у собачьей фуры группе всадников с тем, чтобы порасспросить об дороге, которая могла бы привести его в имение помещицы Самосвистовой, приходившейся какой-то родственницей, вероятно дальней, генералу Бетрищеву, и чьё имя, фамилия и звание были прописаны в том списочке, что хранил Чичиков вначале в жилетном кармашке, а теперь же в хорошо известном нам ларчике со штучными выкладками из карельской берёзы, видать, для того, чтобы как-нибудь ненароком списочек этот не потерять. Подъехав к фуре, в которую псари грузили собак, рассаживая их по клетям, Чичиков насчитал около двадцати охотников, одетых в господское платье, и снова подивился такому числу охотящихся в столь раннее и не вполне годное для охоты время года. Обратившись к охотникам, Павел Иванович поприветствовал их, выразив надежду, что охота была удачной. Отвечая на встречные приветствия, он раскланялся, представившись, и приступил к расспросам. Услышавши имя Самосвистовой, стоящие группой охотники оживились.
— Вам, можно сказать, повезло, милостивый государь, — сказал высокий пожилой охотник, сидящий на мышастой в яблоках кобыле. — Вон господин Самосвистов, сын Катерины Филипповны Самосвистовой, до которой вы едете, — и он указал кнутовищем на того самого всадника, что второчил в свои торока затравленную лису. Несколько человек окликнули удачливого господина, и он, подъехав к коляске Павла Ивановича, спешился. Павел Иванович также сошёл на землю и, представившись в коротких словах, рассказал о той нужде, по которой едет в имение его маменьки. Самосвистов был человек средних лет и хорошего сложения, о таких обычно говорят — молодецкого сложения. Был он широк в плечах, белокур и темноглаз, корпус его обтягивал охотничий сертук тёмно-коричного цвету, на стройных высоких ногах сидели блестящие в облипку сапоги, у пояса висел охотничий кинжал, и весь его облик, несмотря на улыбку, не сходившую с лица, как правило, поселял в его собеседниках мысль о том, что он человек опасный. И Павел Иванович так же, как и прочие до него, почувствовал некоторую неизъяснимую робость, что проснулась в нём при виде этого господина. Ему почему-то казалось, что Самосвистов может неожиданно отколоть какое-либо коленце, от которого не поздоровится. Например: ткнуть кулаком под ребро, или проделать что-либо в подобном роде, одним словом — ничего хорошего. Но Самосвистов покамест как будто не спешил с покушениями на персону Павла Ивановича. Напротив, услыхав об помолвке Ульяны Александровны, он выказал искреннее удовольствие, сказал, что рад за его превосходительство, с большой похвалой отозвался об Улиньке, о её характере, прибавив, что мудрёно было ей вырасти без матери такой прекрасною во всех отношениях девицей. Расспросил и о женихе и показал всем своим видом, что остался доволен рассказом Чичикова об Тентетникове, одним словом, повёл себя как вполне светский и хорошо воспитанный человек; наконец, пригласил Чичикова присоединяться к его охоте, сказавши, что гости его устали и они как раз собирались отправляться в имение. Чичиков, поблагодарив, уселся в коляску, а Самосвистов, лихо запрыгнувши на коня, тронул его с места, сказав: «На месте переговорим подробнее». И всё это опять безо всяких покушений, так что Павел Иванович почти совсем успокоился на его счёт и подумал о том, что было бы неплохо иметь такового в друзьях.
Кавалькада всадников тронулась, поднимая лёгкую пыль, повиснувшую над дорогой, и в коляску к Павлу Ивановичу напросился тот самый пожилой господин, что указал ему на Самосвистова. Павел Иванович, будучи человеком любезным, само собой, сказал, что был бы безмерно рад разделить с ним общество и скрасить унылое однообразие пути. Хотя надо признаться, что дорога была вовсе не уныла, окружающие её виды могли развлечь хоть кого, так что говорено всё это было Павлом Ивановичем ради красного словца и учтивости ради. Пожилого охотника, влезшего в коляску к Павлу Ивановичу по причине мнимой хромоты его серой в яблоках кобылы, звали Поликарпом Ивановичем Мухобоевым. Был он, как читатели, вероятно, помнят, высок и худ. Лицо имел унылое, и унылость его ещё больше усугублялась седыми усами, висевшими книзу от носу двумя серыми пушистыми сосульками. Услышавши его фамилию, Чичиков про себя подумал, что фамилия как раз самая что ни на есть охотницкая, и едва заметно, одними уголками губ улыбнулся собственной шутке. Они завели отвлечённый от сурьёзных предметов и ни к чему не могущий обязать разговор; один из тех разговоров, что, как правило, ведутся между людьми случайными, сведёнными силою обстоятельств на краткое время и не рассчитывающими, да и не стремящимися к продолжению нечаянного знакомства. Постепенно от облаков в небе, от состояния климата и погоды и видов на урожай перешли они на тему, способную хотя бы как-то быть интересной обоим, и коснулись охоты, свидетелем которой Чичикову довелось быть. Похвалив для начала слаженность, с которой управлялись с охотой ловчие, сказав несколько добрых слов и о собаках, Чичиков не смог скрыть своего удивления временем охоты, которым охотники обычно жертвуют ради красного зверя, давая ему нагулять приплод, чтобы к осени можно было бы поохотиться и на матёрого зверя, и на прибылого. Мухобоев согласился с Павлом Ивановичем, сказавши, что оно действительно так, и от ранней охоты одни грехи, что потом приходится, конечно, сетовать да каяться и что зверь нынче на логовищах да в норах.
— Но тут, изволите ли видеть — роман, да и только, — сказал он, несколько загадочно улыбаясь.
— Как так? — состроив в лице недоумение, спросил Чичиков, не в силах понять, как ранняя охота может быть связана с романом.
— О, это презанимательная история, милостивый государь, — отвечал Мухобоев, — её у нас тут, почитай, все знают и очень сочувствуют Модесту Николаевичу, — кивнул он головой в сторону гарцующего вдоль обочины Самосвистова. Чёрный глянцевый жеребец под ним косил налитым кровью глазом и топтал взошедшие вдоль дороги хлеба.
— И в чём история? — полюбопытствовал Чичиков, которому вдруг стало интересно — какой же роман связывает Самосвистова с охотой. Мухобоев принялся рассказывать, и Павел Иванович, слушая его, постепенно менялся в лице, и сам чувствовал, как оно глупеет, теряя любезную улыбку, которая, как можно было думать, навсегда приклеилась к его губам. Рассказ же Мухобоева состоял в следующем: жил якобы в десяти верстах от имения Самосвистова мелкопоместный дворянчик, некто Мохов. Деревенька у него была маленькая, душ — кот наплакал, но хозяйство велось по возможностям, и Мохов этот с шапкой по кругу не ходил, и достоинство и приличие соблюдал, потому как на это средств у него хватало. Но было у этого Мохова и нечто из общего ряду выходящее и необычайное для такой глуши, в которой проводил он свои старческие годы. Необычайное это — была его осьмнадцатилетняя дочь, которую Господь наградил такой статью и красотой, что окрестные помещики специально делали к нему визиты, как бы по-соседски, а на самом деле с умыслом — на дочь его посмотреть и полюбоваться. Разумеется, Модест Николаевич тоже попал под обаяние молодой красавицы и даже после месяца ежедневных посещений имения Мохова решился на предложение руки и сердца, рассчитывая даже некоторым образом польстить Мохову, так как жених он был завидный и богач, не в пример своему соседу. Но как так вышло и что промеж ними случилось, не ясно, но только Самосвистов получил отказ, причём отказ окончательный, и вернулся восвояси, как говорится, несолоно хлебавши. Помещики и чиновники из города, бывшие с ним накоротке, очень ему сочувствовали, ругали Мохова, не видящего счастья для своей дочери, хотя кое-кто и поговаривал, что Модест Николаевич, получивши отказ, пристукнул-таки бедного старика, чему, услыхавши эту подробность от Мухобоева, Чичиков тут же поверил.