Мертвые повелевают
Шрифт:
От жары кора на деревьях потрескалась, на земле бесполезно лопались семена; как золотые искры, блестели насекомые, которые жужжали и танцевали в лучах солнца, проникавшего сквозь листву; с мягким стуком падали на землю, отрываясь от ветвей, зрелые фиги; издалека доносился рокот моря, бьющегося о скалы у подножия стены. В этой населенной шорохами тишине Фебрер продолжал разряжать свой пистолет. Он достиг уже мастерства. Прицеливаясь в мишень, нарисованную на стене, он сожалел, что это - не человек, ненавистный враг, которого необходимо уничтожить. Эту пулю - прямо в сердце... Бум!.. И он удовлетворенно улыбался, рассматривая отверстие в том самом месте, куда целил.
Треск
Когда Фебрер, сославшись на то, что решил продолжить свои занятия вернулся на континент, окрепнув от сельской жизни и осмелев после упражнений в стрельбе, он стал стремиться к дуэли с первым, кто подал бы к этому повод. Однако он был человеком вежливым и неспособным на провокации, его вид внушал уважение наглецам, и потому время шло, а дуэли все не было. Огромный запас жизненных сил и избыток энергии растрачивались на сомнительные приключения и глупые выходки, о которых потом с восхищением рассказывали на острове его товарищи по занятиям.
Когда он жил в Барселоне, пришла телеграмма о серьезной болезни матери. В течение двух дней ему не удавалось отплыть: не было попутных пароходов. А когда он прибыл па остров, мать уже скончалась. От членов семьи, которые еще помнили его детство, не осталось никого. Лишь мадо Антония напоминала об ушедших временах.
В двадцать три года Хайме оказался владельцем состояния Фебреров и человеком, пользующимся неограниченной свободой. Состояние его было подорвано роскошным образом жизни предков и отягощено всякого рода обязательствами. Дом Фебреров поражал своим величием, но напоминал севшие на мель корабли, которые, погибая, приносит богатство тому берегу, где они потерпели крушение Его развалины, на которые с презрением глядели бы древние Фебреры, все еще представляли целое состояние.
Хайме ни о чем не хотел думать, ни о чем не хотел знать: он хотел жить, повидать свет. Он отказался от своих занятий. На что ему римские законы и обычаи или церковные каноны, если можно жить в свое удовольствие? Он уже был достаточно учен. Самыми лучшими и самыми отрадными познаниями он был обязан матери: еще ребенком он научился от нее немного играть на рояле и говорить по-французски. Рояль был старым инструментом с желтоватыми клавишами и большим пюпитром красного дерева, Который доставал почти до потолка. Многие знали меньше его, но это нисколько не мешало им жить господами и быть еще счастливее, чем он. Итак, надо жить!..
Два года прожил он в Мадриде, имел любовниц, принесших ему некоторую славу, держал прекрасных лошадей, позволял себе поскандалить в ресторане "Форнос", был близким приятелем одного известного тореадора и вел крупную игру в игорных домах на улице Алькала. Он дрался и на дуэли, но не так, как он воображал - лежа на земле с пистолетом в правой руке, а на шпагах. При этом
Он уже не был больше "майоркинцем с унциями". Запасы золотых кружочков, сберегавшиеся его матерью, истощались, но он щедрой рукой кидал на игорные столы кредитные билеты, а когда проигрывал - писал своему управляющему, адвокату из семьи старых моссонов, веками служивших Фебрерам.
Хайме устал от Мадрида, где чувствовал себя чужим. В нем жила душа древних Фебреров, великих путешественников, которые объездили все страны, кроме Испании, так как всегда жили повернувшись спиной к своим королям. Многие из его предков чувствовали себя как дома во всех крупных городах Средиземноморья, гостили у властителей мелких итальянских государств, бывали на аудиенциях у папы и турецкого султана, но о поездке в Мадрид и не помышляли.
Кроме того, Фебрер постоянно ссорился со своими столичными родственниками, молодыми людьми, которые гордились дворянскими титулами и втихомолку посмеивались над его необычным званием бутифарра. И подумать только, что его семья не раз уступала родственникам на континенте титулы маркизов, предпочитая всему титул, столь высокий среди островного дворянства, и высшие кавалерские степени Мальтийского ордена!..
Он начал путешествовать по Европе, проводя осень и часть зимы в Париже, а холодные месяцы - на Лазурном берегу; весной жил в Лондоне, а летом - в Остенде, совершая время от времени поездки в Италию, Египет и на север - в Норвегию, чтобы увидеть, как светит солнце в полночь.
Ведя этот новый образ жизни, он оставался почти никем не замеченным. Он был лишь простым туристом, ничтожной песчинкой в том огромном потоке людей, которых жажда странствий влечет во все концы земли. И все же это постоянное передвижение с места на место, порою томительно однообразное, порою богатое неожиданными приключениями, отвечало его атавистическим инстинктам, тем вкусам, которые он унаследовал от предков, любивших далекие путешествия.
Кроме того, эта бродячая жизнь удовлетворяла его страсть ко всему необычайному. В отелях Ниццы, этих очагах мирового разврата, лицемерно скрытого под маской благопристойности, его баловали женщины, нежданно являвшиеся к нему и сумерках. В Египте ему пришлось бежать от изощренных ласк одной стареющей венгерской графини, элегантной и сильно надушенной женщины с ввалившимися глазами, скрывавшей увядающее тело под густым слоем косметики.
Он жил в Мюнхене, когда ему исполнилось двадцать восемь лет. Незадолго до этого он был в Байрейте на нескольких представлениях опер Вагнера, а теперь в столице Баварии посещал театр Резиденции, где проходил моцартовский фестиваль. Хайме не был меломаном, но кочевой образ жизни заставлял его ехать туда, куда ехали все, и два года подряд он в качестве пианиста-любителя посещал эти торжества.
В мюнхенском отеле он встретил мисс Мери Гордон, которую видел раньше в вагнеровском театре. Эта высокая и стройная англичанка обладала крепким и худощавым телом гимнастки. Спорт избавил ее от приятной женской полноты, придав ей здоровый вид хорошенького, безусого мальчика. Особенно красива была ее голова - фарфорово-прозрачная головка пажа, с розовым носиком игривой собачки, влажными голубыми глазами и рыжими волосами, которые терку отливали светлым золотом, а ближе к коже - червонным. Красота се, очаровательная и хрупкая, была той исключительно английской красотой, что в тридцать лет исчезает под лиловатым румянцем и шероховатой кожей.