Мертвые повелевают
Шрифт:
Хайме внезапно понял неблаговидность своего поступка. Такой человек, как он, явился, чтобы бросить вызов противнику в его же собственном доме! Старуха имеет право оскорблять его. Задира не Кузнец, а он, сеньор, владелец башни, потомок доблестных мужей, кичащийся своим происхождением. Он оробел, смутился, почувствовал себя неловко. Он не знал, как ему уйти, куда бежать. Наконец он вскинул ружье, на плечо и, устремив взгляд кверху, словно преследуя птицу, перелетавшую с ветки на ветку, тронулся в путь сквозь деревья и кусты, чтобы не проходить лишний раз мимо кузницы.
Он спустился по склону горы в долину, поспешно удаляясь от того места, куда его завлекла жажда кровавой
– Добрый вечер!
Они ответили на приветствие, но в их глазах, странно выделявшихся своей белизной на закопченных лицах, Фебреру почудилась враждебная усмешка, неприязненная отчужденность, словно он - человек другой касты, совершивший неслыханный поступок, который навсегда исключал для него возможность общения с жителями острова.
Сосны и ели остались позади, на склоне горы. Хайме шел теперь вдоль полос вспаханной земли. В поле виднелись работающие крестьяне. На пригорке ему пришлось пройти мимо нескольких девушек, которые, пригнувшись к земле, пололи траву. По дороге он столкнулся с тремя стариками, медленно шагавшими рядом со своими ослами.
Фебрер со смущением человека, кающегося в дурном поступке, ласково здоровался со всеми:
– Добрый вечер!
Крестьяне, работавшие в поле, ответили ему глухим ворчанием; девушки с досадой отвернулись, чтобы не смотреть на него; старики ответили на приветствие с грустным видом, вглядываясь в него своими пытливыми глазками, словно в нем было что-то необыкновенное.
Под смоковницей, как под черным зонтом из сплетенных веток, несколько крестьян слушали кого-то, стоявшего и середине группы. Когда Фебрер приблизился, в толпе Произошло движение. Какой-то человек в порыве ярости выскочил было из круга, но другие не пустили его и, схватив за руки, удержали на месте. Хайме узнал его по белому платку, повязанному под шляпой: это был Певец. Сильные крестьяне без труда, одной рукой заставили подчиниться болезненного юношу; тот же, лишенный возможности двигаться, в бешенстве грозил кулаком в сторону дороги и, захлебываясь, выкрикивал угрозы и ругательства. Должно быть, он рассказывал своим друзьям о событиях минувшей ночи. В пронзительных криках угадывалось то, чем грозил Певец, то, о чем он кричал накануне в Кан-Майорки. Он клялся убить обидчика, грозился прийти ночью в башню Пирата, поджечь ее и растерзать хозяина.
Вздор! Хайме презрительно пожал плечами и пошел дальше; однако ему стало грустно: его приводила в отчаяние атмосфера недоброжелательства и даже враждебности, которую он ощущал с каждым часом все больше. Что он наделал! До чего дошел! Побил коренного жителя острова! Он, чужеземец... да еще майоркинец!
В приступе охватившей его тоски ему показалось, что весь остров со всем своим миром безгласных вещей присоединяется к этому убийственному сопротивлению людей. Дома, казалось, становились безлюдными, стоило ему лишь поравняться с ними; обитатели их прятались, чтобы не здороваться с ним; собаки выбегали на дорогу с яростным лаем, как будто никогда его раньше не видели.
Обнаженные скалистые вершины гор казались более суровыми и хмурыми; леса - более мрачными, более черными; деревья в долине выглядели облетевшими, жидкими. Камни на дороге скатывались под его ногами, словно убегали, как только он к ним прикасался: небо будто отталкивало его от себя; даже воздух на острове, казалось, вот-вот ускользнет от его дыхания. Фебрер чувствовал себя безнадежно одиноким. Все против него; остается лишь Пеп с семьей, да и те кончат тем, что отойдут от него, - ведь им нужно жить в ладу с соседями.
Чужеземец
Если бы в счастливые времена, когда он жил в своем дворце в Пальме, Маргалида была горничной его матери, он, наверно, почувствовал бы к ней влечение, внушенное ее юной свежестью, но уж никак не любовь. Другие женщины покоряли его в то время изяществом и утонченностью. Но здесь, в глуши, под влиянием самого могущественного из инстинктов, пробужденного воздержанием, увидев Маргалиду, кажущуюся на фоне ее смуглых и грубоватых подруг прекрасной белой богиней, внушающей религиозное преклонение темнокожим народам, он испытывал безумное желание, и все его поступки были совершенно лишены здравого смысла, словно он окончательно потерял разум.
Ему надо бежать: на острове для него нет места. Быть может, пессимизм обманывал его в оценке того чувства, которое влекло его к Маргалиде. Быть может, это не желание, а любовь, первая настоящая любовь в его жизни: он почти уверен в этом. Но как бы то ни было, надо забыть и бежать, бежать как можно скорее.
Зачем ему здесь оставаться? Какая надежда удерживает его?.. Маргалида избегала его, словно неожиданное открытие, что он ее любит, оказалось ей не по силам, - молча пряталась и все только плакала, а слезы - это не ответ. Ее отец, в силу некоторой доли прежнего уважения, втайне мирился с этой причудой знатного сеньора, но с минуты на минуту мог обрушиться на человека, смутившего его обычный "покой. Остров, радушно принявший его вначале, теперь, казалось, восставал против чужеземца, приехавшего издалека и потревожившего его патриархальное уединение, его замкнутую жизнь, самобытную гордость его населения, - восставал так же яростно, как некогда против норманнов, арабов или берберов, которые высаживались на его берегах.
Сопротивление невозможно - он сбежит. Его взор с любовью задержался на огромной ленте моря, протянутой между двух холмов, подобно голубому занавесу, скрывающему земную впадину. Этот кусочек моря - спасительный путь, надежда - то неведомое, что простирает к нам свои таинственные объятия в самые трудные минуты жизни. Быть может, он вернется на Майорку и будет влачить существование всеми уважаемого нищего, найдя приют у друзей, которые еще помнят о нем; может быть, он отправится на Полуостров и поищет себе работу в Мадриде; может быть, он уедет в Америку. Все лучше, чем оставаться здесь. Нет, он не боится: ему не страшна враждебность местных жителей, но его мучат угрызения совести, стыд за вызванную им смуту.