Мещане
Шрифт:
Хвостиков поставлен был в затруднительное положение. Долгов действительно говорил ему, что он намерен писать о драме вообще и драме русской в особенности, желая в статье своей доказать...
– Но что такое доказать, - граф совершенно не понял. Он был не склонен к чересчур отвлеченному мышлению, а Долгов в этой беседе занесся в самые высшие философско-исторические и философско-эстетические сферы.
– Что, собственно, фантазировал Долгов, - передать трудно; для этого надобно иметь его талант и силу его воображения, - вывернулся он перед Татьяной Васильевной.
Она грустно потупила голову.
– Мне очень бы приятно было, если бы Долгов написал что-нибудь о моей пьесе: он с таким возвышенным умом и таким горячим сердцем, - проговорила
– Долгов, - продолжал с глубокомысленным видом граф, - как сам про себя говорит, - человек народа, демократ, чувствующий веяние минуты... (Долгов действительно это неоднократно говорил Хвостикову, поэтому тот и запомнил его слова буквально.) А Бегушев, например, при всем его уме, совершенно не имеет этого чутья, - заключил граф.
Последнюю мысль он тоже слышал от Долгова.
– Бегушев - эгоист, циник, чувственник!
– решила Татьяна Васильевна, сердившаяся на кузена за его насмешливые выходки на ее литературном вечере.
– Бегушев, напротив, человек отличный, гораздо лучше всех нас, отозвался вдруг генерал с необычною ему смелостью: ему, наконец, сделалось досадно, что Татьяна Васильевна и какой-нибудь Хвостиков смеют так третировать Бегушева.
– Он потому тебе нравится, что на тебя похож!
– возразила ему резко та.
Генерал ей на это ничего не ответил, а встал и ушел в свой маленький кабинетик.
На другой день Траховы уехали в Петербург, куда граф Хвостиков и Долгов написали Татьяне Васильевне письма, в которых каждый из них, описывая свое страшное денежное положение, просил ее дать им места.
Татьяна Васильевна, получив такое воззвание от своих друзей и единомышленников, каковыми она уже считала Долгова и графа Хвостикова, принялась горячо хлопотать об их судьбе. Она при этом прежде всего припомнила, как ее отец-масон радел к положению низших "каменщиков". Средства ее, впрочем, для сей цели ограничивались тем, что она начала толковать и долбить мужу, что он непременно этим двум человекам должен дать места, - на том основании, что в настоящее время они гораздо более нужны, чем он сам. Генерал хотел было сказать жене, что теперь нужны военные люди, а не статские; но зная, что Татьяну Васильевну не урезонишь, ничего не сказал ей и, не спав три ночи сряду, чего с ним никогда не случалось, придумал, наконец, возобновить для графа упраздненное было прежнее место его; а Долгову, как человеку народа, вероятно, хорошо знающему сельское хозяйство, - логически соображал генерал, - поручить управлять их огромным имением в Симбирской губернии, Татьяна Васильевна нашла этот план недурным и написала своим просителям, что им будут места. Граф, не откладывая времени, собрался в Петербург и вознамерился прямо приехать к Траховым и даже остановиться у них, надеясь, что те не откажут ему на время, по крайней мере, в гостеприимстве.
Накануне отъезда своего он зашел к Бегушеву.
– Александр Иванович, вы были таким благодетелем мне... Я понимаю, что вся моя жизнь должна была бы остаться на служение вам, но теперь совершаются такие крупные дела, что я должен переехать в Петербург по приглашению Трахова.
– На службу к нему?
– спросил Бегушев.
– Да, - отвечал горделиво Хвостиков.
Бегушев, конечно, догадался, что, как и почему это так устроилось, и сказал только графу:
– С богом!
– Именно с богом!
– повторил граф с чувством и на следующий день в карете Бегушева уехал на железную дорогу.
Долгов тоже зашел к Бегушеву ради объявления, что он уезжает в имение Траховых управляющим.
– Какой вы управляющий, когда вы и с своими делами так плохо владеете, - сказал ему прямо Бегушев.
– У них старост на это много, но я увижу тут народ!
– возразил Долгов.
– Увидят этот народ, только уж не вы!
– Кто ж его увидит?.. Вы, что ли?
– Может быть, и я!
– отвечал протяжно Бегушев.
– Не знаю, как вы будете видеть и наблюдать этот народ, сидя на диване!..
– сказал
– Вообще, скажите мне, Бегушев, вы меня нисколько не любите и не уважаете?
– присовокупил он.
Бегушев, немного сконфуженный таким прямым вопросом, отвечал, слегка подумав:
– Напротив, очень люблю и уважаю.
Последнее слово он как бы проглотил.
– За что?
– Вы не мещанин и не торгаш.
– Благодарю, благодарю!..
– воскликнул Долгов с расцветшим от удовольствия лицом и тут же старому товарищу под секретом поведал, что, помимо своей управительской деятельности, он везет в Петербург несколько публицистических статей своих для печати, которые, как он надеется, в настоящих событиях разъяснят многое.
Бегушев усмехнулся про себя, будучи твердо уверен, что у Долгова никаких нет статей, и что ему решительно нечего печатать, и что в Петербург он привезет лишь себя и присущую ему невообразимую способность разговаривать.
Покуда все это происходило, Прокофий, подобно барину своему, тоже обнаруживал усиленную и несколько беспокойную деятельность; во-первых, он с тех пор, как началась война, стал читать газеты не про себя, но вслух - всей прислуге, собиравшейся каждый вечер в просторной девичьей пить чай за общим столом. Более прочих по случаю прочитанных известий разговаривали и воздыхали Маремьяша и старик Дормидоныч. Прокофий на все высказываемые ими мнения и соображения обнаруживал явное презрение и даже некоторую злобу; с своей же стороны он произносил только при названии какого-нибудь города, по преимуществу в славянских землях: "Мы были там с барином!"
– А как там живут, лучше или хуже нашего?
– спросил его однажды повар.
– Ну да, есть где-нибудь такое житье, как тебе - борову, - оборвал его, по-видимому ни за что ни про что, Прокофий.
Повар на это лишь рассмеялся. Кстати, об его наружности: несмотря на свои пятьдесят лет, сей великий мастер поваренного искусства был еще молодчина и чрезвычайно походил на Виктора-Эммануила{333}: такие же волнистые усы, такая же курчавая голова; пить он мог сколько угодно, совершенно не пьянея. Вряд ли у него в последние годы не завелось кой-чего с Минодорой. Замечал ли это Прокофий - неизвестно, но только день ото дня он делался все более и более строг с поваром, а тот как бы больше все отшучивался от него.
Десятое сентября, в именины Минодоры, обычное заседание вышло несколько бурнее. На столе, кроме самовара, были наставлены: водка, ром, селедка, изюм, яблоки и орехи. Поваром был приготовлен вкуснейший пирог и зажарена четверть телятины. Минодора - расфранченная, стройная и весьма миловидная разливала чай. В числе гостей у нее был также и старик Дормидоныч, о внешнем виде которого я тоже теперь хочу сказать. Видали ли вы картину Перова "Первый чин"? В картине этой на сына дьячка, тупоглазого малого, старик-портной примеривает вицмундир. Портной этот как будто бы писан был с Дормидоныча, который тоже был портной, сильно нюхал табак и страстно любил выпить. Шить, впрочем, он уже ничего не мог - по случаю слабости зрения и дрожания в руках; единственное его занятие было, что он вязал шерстяные чулки, которые и продавал у Иверских ворот, а при этом выпрашивал и подаянье, которое прямо и проносил в кабак; касательно табаку его обеспечивал Александр Иванович, велевший, по ходатайству Минодоры, каждый месяц выдавать Дормидонычу по два рубля серебром в месяц. В настоящий вечер Дормидоныч, стремясь воспользоваться возможностью понасосаться на даровщину, тянул стакан за стаканом пунш. Маремьяша, разодетая еще лучше Минодоры, блистала даже небольшими брильянтиками в серьгах и брошке. Два молодые лакея прислушивались к звонку Александра Ивановича, и когда тот раздавался, они поочередно убегали к нему и, исполнив приказание барина, возвращались к трапезе и тоже позанялись пуншем. Прокофий, ничего почти не пивший, был мрачней, чем когда-либо, и по временам взглядывал то на жену, то на старшего сынишку, которого он любил, кажется, больше других детей.