Мещанка
Шрифт:
Солнечный луч, не спеша подвигаясь по комнате, дошел до кровати и лег на лицо Павла Васильевича. Он сморщился, открыл глаза и улыбнулся. Было тихо, только с кухни доносилось приглушенное шлепанье тапок — мать не спала. Павел Васильевич осторожно сел, но кровать предательски пискнула, и он, снова улыбнувшись,
— Опять?
Он ничего не ответил. Да и что было отвечать? Вчера она попросила:
— Ты уж, Пашенька, не бери бумаг-то. Поздно ведь, Хватит тебе. Ложись да и спи.
И он обещал. Но не утерпел — работал до полуночи.
— Вот и поверь тебе, — с ласковым упреком заметила мать. — А сегодня что не спится? И будильник договорились на семь завести. Я думаю — спит, а он — на тебе…
— Будильник сегодня вон какой, — кивнул Павел Васильевич на яркий солнечный свет.
— Вот ведь. Ничего памяти не стало… — сокрушенно проговорила мать, и на худощавом, морщинистом лице ее выразилась виноватость. — Вчера вечером думала завесить окно…
Павел Васильевич подошел к ней, посмотрел в карие, внешне строгие глаза, дождался, когда они улыбнутся ему, и поцеловал ее.
— А ведь мы по будильнику договорились вместе встать, — сказал он, засмеявшись.
— Вот еще! Да я за день-то и высплюсь, и нахожусь, и сделаю все, а тебе ведь оглянуться некогда. Ну да что теперь говорить, хоть сейчас-то отдыхай. Гляди, день-то какой будет!
Павел Васильевич распахнул окно. Ветерок взметнул занавески, сбросил со столика лист бумаги и, не найдя, чем бы побаловаться еще, полился спокойно — свежий, приятный.
Метрах в двухстах от дома, за свежими котлованами, за фундаментами и грудами кирпича, бетонных кубов и плит, досок и железа, раскинулись яркие, росные поля. Дальше виднелись деревни и лес. Оттуда доносились запахи встретившей лето земли, ликующие голоса жаворонков и лесных птиц. Но вот где-то прошла машина, потом еще и еще… Около котлованов появились люди. Послышался гул моторов, стук топоров, звон железа, и звуки труда сотен людей властно заглушили все кругом. По просторным улицам поселка, где асфальт еще не побурел под колесами машин и деревья не дотянулись до окон вторых этажей, двинулись рабочие. Гуще и гуще становился людской поток.
«Пошли…» — ласково подумал Павел Васильевич.
Если строители были в бурых, измазанных раствором и землей, выгоревших на солнце спецовках, то теперь шли люди в черных от масел и железа халатах и комбинезонах. Шла смена на завод. Начинался новый рабочий день.
Будильник вдруг затрещал.
«Забыли тебя, а ты делаешь, что тебе положено, — подумал Павел Васильевич. — Молодец. Верно, брат, пора работать!»
Он быстро прошел в ванную, умылся и позвал:
— Мама!
— Что, Пашенька?
— Сегодня, мама, такой день, что мне надо идти пораньше.
— Да уж знаю я. Что с тобой делать… Припасла я, иди…
В кухне ждал его готовый завтрак. «Понимает, все знает, — подумал он, с благодарностью глядя на мать. — Старушка моя милая».
Позавтракав, надел неизвестно и когда выутюженные рубашку и костюм, вышел в прихожую за ботинками. Мать была там. Она держала в руках его начищенные ботинки.
— Вот уж это зря, мама, — обиженно проговорил он, — я же тебе сказал, чтобы ты этого не делала, я сам сделаю.
— Сам, — улыбнулась она. — Да когда тебе? Ты ведь не дома
Павел Васильевич каждый раз в таких случаях испытывал неловкость перед матерью. Ему не хотелось огорчать ее, а прийти было некогда, он чаще обедал в столовой. И сейчас он только молча посмотрел на нее, и она сейчас же спросила:
— А деньги, наверное, забыл?
Он пошарил в карманах. Денег, и верно, не было.
— Возьми, да смотри — ешь как следует, — сказала она и молча глядела, пока он надевал ботинки и, спеша, уходил из дому. И Павел Васильевич знал: смотрела в окно, пока он не скрылся за углом.
Заводской поселок широко раскинулся на городской окраине. Он уже поглотил одну когда-то пригородную деревеньку и теперь подбирался к другим. Стройка шла всюду, куда ни погляди, и постепенно из отдельных групп домов складывались кварталы и улицы. Многое еще только угадывалось в облике этого, в сущности нового, городка, виделось в линиях строящихся зданий. Люди заселялись в дома, окруженные лужами и грязью, размешанной машинами, единственной оградой от которой были пояски панелей вокруг зданий, часто не соединенные еще один с другим; ходили по камням и кирпичам, набросанным через эти пугающие черные кисели. Потом грязищу подминал под себя камень и асфальт. Широкими улицами, высокими домами город шагал в поля, к деревням, к лесу.
Пройдя немного, Павел Васильевич свернул на другую улицу и остановился. На панели, приставив удочку к стене, стоял русоволосый курносый парнишка босиком, в засученных до колен штанах и вельветовой курточке. В руках он держал ведерко и с азартом рассказывал окружавшим его товарищам:
— Гляжу, поплавок сразу — ныр вниз! Я — раз! Есть! Во какой!
Он запустил в ведерко руку, и здоровенный окунь затрепыхался, выхваченный из воды.
— Ох ты! — так и подался вперед Павел Васильевич.
— Ребята! — вдруг крикнул кто-то. Все бросились мимо Павла Васильевича. Он обернулся и увидел поливочную машину. Ребятишки носились с криком и хохотом под струями воды — счастливые, мокрые.
«Тут уже как в центре города, — подумал Павел Васильевич. — Ничего. Годик, другой — и весь поселок будет таким. Но сколько еще работы!»
Да, работа. Тревоги, раздумья… И все еще как-то нескладно, нехорошо получается…
Два месяца назад Павел Васильевич был назначен директором этого стремительно расширявшегося завода. Нелегко войти в незнакомую семью так, чтобы стать в ней своим человеком. Быть не просто кем-то присутствующим, а своим — нужным, понятным. Таким, чтобы тебя не хватало людям, чтобы ждали тебя, на тебя надеялись, тебе верили. Но много труднее стать таким человеком в большом коллективе. Семьи бывают разные. Разный и спрос к друзьям и знакомым. Но нет такого строгого, беспощадного и до последней мелочи взыскательного судьи, как коллектив. В коллективе в самом худшем случае девяносто процентов — люди всегда хорошие. Они любят хорошее, ждут его от других, и если в каждом из них не все до конца безупречно, то у всех вместе есть общее великое и непогрешимое качество — высочайшая и святейшая человечность. Тут царит рабочая суровость, потому что если один человек может чего-то не заметить, чему-то не придать значения, что-то простить из личных побуждений, то другой посмотрит на это иначе, а сотни людей — еще по-своему, и апелляций не жди. Но коллектив ласков и добр. Где тысячи людей, там грубость, напрасная обида, как бы она ни прикрывалась, увидится скоро. И берегись! Ничего не скажут, просто перестанут тебя замечать — и ты поймешь сразу, почем фунт лиха, если в тебе все-таки жив человек.