Место, куда я вернусь
Шрифт:
Он отвернулся от меня, сделал несколько шагов по комнате, потом остановился, обернулся и закончил:
— Но я этого не сделал.
Он вернулся к камину и плеснул себе в рюмку коньяку. Я снова сел в свое кресло. Он словно не видел меня — его взгляд блуждал по комнате, перебегая с предмета на предмет, из одного темного угла в другой. Наконец он как будто заметил меня.
— Все юноши… — начал он и умолк. Потом продолжал: — Каждый из них думает, что когда-нибудь напишет великую книгу. И я полагаю, — он улыбнулся мне, — что вам это удастся. У вас есть… у вас есть злость, и простодушие, и всепобеждающее… — Он поднял руку, словно не давая мне говорить. — Нет, я не собирался сказать «всепобеждающее невежество». Нет, позвольте мне, с любовью и завистью, назвать это «sancta simplicitas» [4] .
4
Святая простота (лат).
Его взгляд по-прежнему блуждал по комнате.
— А у меня не получилось. Я не написал свою великую книгу. О да, я написал множество книг. Я раздувал очевидное и тривиальное, как детский воздушный шарик. Или копался в никому не нужных мелочах. Я…
— Но ведь вы… — перебил я его, но он снова жестом остановил меня.
— О да, я получил немало грамот с золотыми печатями, и всякие почести, и красивые орденские ленточки. — Он дотронулся левой рукой до красной ленточки ордена Почетного легиона в петлице. — Да, смотрите — ведь когда-то я написал очень ученый труд о сирвентах Марии Французской [5] . Я выступал перед самыми избранными аудиториями. Все это… Все это — просто игра, в которую играют между собой великие и в которую мы тоже научились играть. Я забыл, что можно стать счастливым, всего лишь пытаясь, пусть даже безуспешно, рассказать людям что-то о великом. Но…
5
Мария Французская — поэтесса родом из Франции, жившая в XIII в. при английском королевском дворе.
Он едва заметно с грустью пожал плечами и развел руками.
— Война? — спросил я. — Вы говорите о войне?
— Послушайте, — сказал он с иронической улыбкой. — У этого сумасшедшего Йейтса — достаточно сумасшедшего, чтобы иногда быть мудрецом, — есть прекрасное выражение: «смертоносное простодушие моря». Ну, а что касается… — Он снова пожал плечами. — Что касается этой маленькой войны, то здесь я, понимаете ли, целиком полагаюсь на смертоносное простодушие американцев.
Он потянулся за бутылкой.
— Нет, это не совсем справедливо, — сказал он. — Америка — всего лишь сейсмограф. После победы для всех нас начнется век смертоносного простодушия.
Он налил себе и выпил.
— Послушайте, — сказал он. — Однажды я был в Тироле. Я лежал на краю высокой скалы. Дело было летом, и солнце жгло мне спину сквозь рубашку. Помню, как голыми коленями ощущал жар от нагретого камня — на мне были Lederhose, короткие кожаные штаны. Через глубокое ущелье я смотрел в бинокль на его противоположный склон, который начинался у подножья большой горы примерно в километре от меня и заканчивался обрывом. Часть этого склона занимал цветущий луг, а часть — верхняя часть — заросла лесом. Воздух был, как шампанское, и совершенно неподвижен. Никакого движения не было видно и на склоне передо мной. Я разглядывал каменную осыпь — ну, понимаете, такое нагромождение камней, которое шло вдоль подножья горы, выше леса. Я не мог видеть всю осыпь, местами ее заслонял лес, но с высоты моей скалы она была кое-где видна, а в одном месте открывался вид до самого подножья горы. Очевидно, несколько лет назад здесь случился каменный оползень, который прорвался через лес, и отдельные языки его, веером рассыпавшиеся по лугу, доходили до самого обрыва. Они уже начали зарастать травой и кустарником. И у нижнего края леса я тоже заметил старые осыпи, едва видные под травой и кустами, — можно было предположить, что и там когда-то происходили оползни, но давным-давно, так что лес уже снова вступил в свои права и укоренился на камнях.
— Я объясняю все это с такими подробностями, — прервал свой рассказ доктор Штальман чуть ироническим тоном, словно пародируя собственную манеру вести семинары, — чтобы было понятно то, что там произошло. Глядя через ущелье с высоты моей скалы — в бинокль, разумеется, — я вдруг заметил, как один камень — не очень большой, вероятно, немногим больше футбольного мяча — без всякой видимой причины отделился от старой каменной осыпи у нижнего края леса и покатился по цветущему лугу. Прокатившись сотню-другую метров, он остановился. Тут появился заяц. Он сделал несколько прыжков поперек склона и тоже остановился. Скатился еще один камень и прокатился немного дальше первого. Из леса взлетела какая-то птица. А заяц все сидел неподвижно.
Он заглянул в свою рюмку, потом поднял глаза на меня:
— Вы когда-нибудь видели Bergsturz — оползень?
— Нет.
— Я видел, — сказал он. — Всего однажды. Вот этот самый. Место для наблюдения было очень удобное. Я чувствовал себя так, словно сижу в королевской ложе мюнхенской Staatsoper, когда звучит замечательный хор из «Фиделио» Бетховена. Вся эта панорама расстилалась передо мной и немного ниже. Только слышно ничего не было. Сначала. Когда вдруг огромная стая птиц взвилась над лесом и закружилась в небе, я знал, что воздух заполнили их встревоженные крики, но до меня они не долетали. Я в удивлении смотрел на птиц и вдруг заметил, что выше леса, над широкой брешью, оставленной в нем прежним оползнем, покатились вниз несколько камней. А потом осыпь поползла вниз по всей своей ширине, и за мгновение перед этим в том лесу, наверное, вздрогнула каждая ветка. — Он сделал глоток. — Мы сейчас — как те птицы, — сказал он и сделал еще глоток. — Или как тот заяц.
Помолчав секунду, он продолжал:
— Заяц неподвижно сидел посреди луга. В бинокль он на таком расстоянии выглядел всего лишь бурым пятнышком, но мне казалось, что я вижу даже красные прожилки в его глазах — круглых, блестящих, испуганно выпученных, непонимающих. Мне казалось, что я слышу биение его сердца. Потом я увидел, как еще один камень — скорее валун — отделился от старой осыпи на краю леса. Потом еще один. Заяц встрепенулся. Только теперь я впервые услышал грохот. Не очень сильный, но он как будто заполнил собой все вокруг. Он доносился откуда-то из-за леса. Это было похоже на медленный, хриплый выдох. Или на стон боли. У подножья горы, за лесом, что-то происходило. Верхушки деревьев у дальнего края леса зашевелились. Как шерсть на загривке у большой собаки, немецкой овчарки, когда она ощетинивается. К этому времени вся полоса осыпи над лесом пришла в движение. Грохот, который доносился из-за леса, все усиливался. Там разыгрывались главные события. Мне было пока еще не видно, что происходит, но деревья уже содрогались в ужасе, а вверху, в небе, кружились и испускали беззвучные крики птицы. Наконец пополз вниз весь каменный массив. А потом все кончилось. И после того, как в горах замерли раскаты эха, наступила, я бы сказал, величественная тишина. Лишь голые камни остались на том месте, где только что был луг. И лес. — Дело в том, — произнес он педантичным тоном, — что перед этим прошли сильные дожди. А незадолго до них бурно таяли снега, которых в том году было необычно много.
— А заяц? — спросил я после паузы.
— Ах да, заяц, — отозвался он, словно извиняясь за свою забывчивость. — Когда на краю леса покатились первые большие камни, он поскакал по лугу. Но… — Он сделал еще глоток. — Но не успел.
Он стоял перед камином, снова обводя взглядом комнату.
— Imperium intellectus? — произнес он, обращаясь не ко мне, а куда-то в пространство. А потом, повернувшись ко мне, в ярости выкрикнул: — Чепуха! Все — чепуха!
Потом, уже спокойно, сказал:
— Все это похоже на римские похороны. Вы читали Полибия?
— Кое-что, — ответил я.
— Помните, как, когда умирал какой-нибудь знаменитый человек, его тело сажали в кресло и носили по всему городу, а потом ставили на форуме? Так вот, мы в нашем imperium intellectus сажаем в кресло какого-нибудь человека, которого считаем настолько великим, что он непременно должен быть покойником, и, как римляне, произносим про него хвалебные речи. И некоторые из нас, опять-таки в точности как римляне, надевают портретные маски, изображающие других знаменитых покойников, и притворяются ими, в то время как остальные произносят хвалебные речи про них. Какая все это комедия! Вот чем занимаемся мы в нашем imperium intellectus.
Он прислонился спиной к каминной полке с мейсенскими фарфоровыми часами. Вид у него был очень усталый. Но внезапно он выпрямился. Сняв пенсне, Штальман пристально посмотрел на меня, сидевшего перед ним, и бодро, почти весело, сказал:
— Ну, вы достаточно натерпелись, мой мальчик. Поднимайтесь с этого кресла. Я намерен отправить вас спать. К тому же у меня есть еще небольшое дело — надо написать одно рекомендательное письмо. Монтегю хочет устроиться на работу шифровальщиком. В Вашингтоне. Он для этой работы прекрасно подходит.