Метафизика войны
Шрифт:
Именно римским мнением было то, что чтобы выиграть войну в материальном мире, её нужно выиграть — или, по крайней мере, обеспечить благосклонность военной удачи — мистически. После битвы при Тразименском озере Фабий сказал солдатам: «Ваша вина скорее в том, что вы пренебрегли жертвоприношениями и не вняли предостережениям оракулов, а не в том, что у вас недостаточно смелости или силы» (Ливий, XVII, 9, ср. XXXI, 5; XXXVI, 2; XLII, 2).
Ни одна римская война не начиналась без жертвоприношений, и особая коллегия жрецов — фециалии — отвечала за ритуалы, связанные с войной, считавшейся «справедливой войной», iustum bellum. Как однажды заметил де Куланж, корень военного искусства римлян состоял в том, чтобы не сражаться, когда боги были против этого; то есть, когда согласно «фатальным»
Таким образом, центром войны было нечто большее, нежели чисто человеческий план — и как жертвоприношение, так и героизм сражающихся считались более чем просто человеческими. Римская концепция победы имеет особое значение.
В этой концепции всякая победа имела мистическую сторону в наиболее объективном смысле термина: в победителе, вожде, императоре, приветствуемом на поле боя, чувствовалось молниеносное проявление божественной силы, преображающей его в нечто сверхчеловеческое. Сам военный ритуал победы, в котором император (в изначальном смысле — не как «римский император», а как победоносный вождь) поднимался на особый щит, не лишён символизма, как можно догадаться из Энния: щит, ранее освящённый в храме Юпитера Капитолийского, означает здесь altisonum coeli clupeum, небесную сферу, за пределы которой победа возносит человека, который победил.
Открытые и недвусмысленные подтверждения этой римской концепции обеспечиваются природой литургии и великолепия триумфа. Мы говорим о «литургии», так как эта церемония чествования каждого победителя имела в Риме характер намного более религиозный, нежели военный. Победоносный вождь появлялся здесь как некое проявление или зримое воплощение олимпийского бога, все знаки и атрибуты которого он нёс. Четверка белых лошадей соответствовала упряжке солнечного бога ясного неба, а мантия триумфатора, пурпурная тога, расшитая золотыми звёздами, повторяла небесную и звёздную мантию Юпитера. Ту же самую роль выполняли золотая корона и скипетр, увенчивавшие Капитолийское святилище. И победитель красил своё лицо охрой, как в культе храма олимпийского бога, к которому он затем шёл, чтобы возложить перед статуей Юпитера триумфальные лавровые венки своей победы, подразумевая этим, что Юпитер является её подлинным автором, и что он сам получил её именно как божественная сила, сила Юпитера: отсюда ритуальная идентификация в церемонии.
Тот факт, что вышеупомянутая мантия триумфатора соответствовала таковой древних римских царей, мог вызвать следующие соображения: это могло напомнить нам о факте, представленном Альтхеймом, что даже до церемонии триумфа царя он являлся в первоначальных римских понятиях образом небесной божественности: божественный порядок, над которым последний имел преимущество, отражался и воплощался в человеческом порядке, центром которого был царь. В этом отношении — в этой концепции, которой вместе с несколькими другими с изначальных времён суждено было снова появиться в имперский период — Рим подтверждал универсальный символизм, снова обнаруживающийся во всем цикле великих цивилизаций индоарийского и ираноарийского мира, в древней Греции, в древнем Египте и на Дальнем Востоке.
Но, чтобы не уходить в сторону, давайте укажем на другой типичный элемент в римской концепции победы. Именно потому, что победа вождя рассматривалась как нечто большее, чем просто человеческое событие, она часто принимала для римлян черты numen, — независимого божества, чья таинственная жизнь была сделана центром особой системы ритуалов, предназначенных для подпитки его сил и подтверждения его невидимого присутствия среди людей. Самый известный пример — это Victoria Caesaris (победа Цезаря). Считалось, что каждая победа создавала новый центр сил, отдельный от личной индивидуальности смертного, реализовавшего её, или, другими словами, победитель становился силой, существующей в почти трансцендентном порядке: силой не победы, достигнутой в данный момент истории, но, как прямо утверждало римское выражение, «вечной» или «бесконечной» победы. Культ таких сущностей, установленный законом, был призван, так сказать, стабилизировать присутствие этой силы, чтобы она невидимо добавилась к силам расы, делая каждую новую победу средством раскрытия и усиления энергии изначальной победы. Таким образом, так как в Риме торжества по случаю смерти Цезаря и по случаю его победы были одинаковыми, а игры, имеющие ритуальное значение, были посвящены Victoria Caesaris, его можно было рассматривать как «вечного победителя».
О культе победы, который, как считалось, имел доисторическое происхождение, в общем можно сказать, что он был тайным духом величия Рима и веры Рима в свою пророческую судьбу. Со времени Августа статуя богини Победы была помещена на алтарь римского сената, и согласно обычаю каждый сенатор перед занятием своего поста подходил к этому алтарю и зажигал гранулу ладана. Таким образом, сила победы, казалось, невидимо руководила дискуссиями curia; [34] руки салютовали её изображению, когда, с пришествием нового Принцепса, [35] ему приносилась клятва верности третьего января каждого года, а торжественные молитвы возносились в сенате за здоровье императора и процветание империи. Особенно интересно то, что это был самый цепкий римский культ из так называемого «язычества», сохранившийся после уничтожения всех остальных.
34
Римский Сенат. — прим. перев.
35
Принцепс — римский император. — прим. перев.
Другие соображения можно извлечь из римского понятия mors triumphalis, «триумфальной смерти», демонстрирующего различные аспекты, которые мы, возможно, рассмотрим в другой раз. Здесь мы просто хотим добавить кое-что об одном особом аспекте героического посвящения, связанного с древнеримским понятием devotio. Оно выражает то, что в современных терминах может быть названо «трагическим героизмом», но связано с ощущением сверхчувственных сил и высшей, весьма специфической целью.
В древнем Риме devotio не означала «набожности» в современном смысле педантичной и чересчур щепетильной практики религиозного культа. Скорее это было воинственное ритуальное действие, в котором клялись пожертвовать собой, а жизнь сознательно посвящалась «низшим» силам, чей вызов должен был внести вклад в победу — с одной стороны, наделив героя неодолимой силой, а с другой стороны, вызвав панику у врага. Это был ритуал, формально основанный римским государством как сверхъестественное добавление к оружию в тех отчаянных случаях, когда считалось, что вряд ли можно победить врага обычными силами.
Из Ливия (VIII, 9) мы знаем все детали этого трагического ритуала, а также священную формулу вызова и самопосвящения, которую намеревавшийся пожертвовать собой во имя победы должен был произнести, повторяя её со слов понтифика, одетый в praetesta, с накрытой головой, с рукой на подбородке, а с ногой на копье. После этого он встречал свою смерть в сражении — это был уже не человек, а снизошедшая на него «фатальная» сила. Были благородные римские семьи, в которых этот трагический ритуал был почти что традицией: например, трое из рода Дециев совершили его в 340 г. до н. э. в войне против мятежников–латинов, затем снова в 295 г. в войне с самнитами, и снова в 79 г. в битве при Асколи: как если бы это было «семейное правило», как говорит Ливий.
Как чисто внутренняя позиция это жертвоприношение может напоминать по своей абсолютной ясности и добровольному характеру то, что всё ещё происходит сегодня в японской войне: мы слышали об особых торпедных судах, или о японских самолётах, пикировавших со своими экипажами на цель, и, опять же, это жертвоприношение, почти всегда совершаемое членами древней воинской аристократии, — самураями, имеет ритуальный и мистический аспект. Различие определённо состояло в том, что они не намеревались совершить больше, чем чисто материальное действие — но не истинное вызывание, как в римской теории devotio.