Метель
Шрифт:
Борис Степанович Житков
Метель
Мы с отцом на полу сидели. Отец чинил кадушку, а я держал. Клепки рассыпались, отец ругал меня, чертыхался: досадно ему, а у меня рук не хватает. Вдруг входит учительша Марья Петровна - свезти ее в Ульяновку: пять верст и дорога хорошая, катаная, - дело на святках было.
Я оглянулся, смотрю на Марью Петровну, а отец крикнул:
– Да держи ты! Рот разинул!
Мать говорит:
– Присядьте.
А Марья Петровна строго спрашивает:
– Вы мне прямо скажите:
Отец в бороду говорит:
– Некому у нас везти!
– И стал клепки ругать крепче прежнего.
Марья Петровна повернулась - и в двери. Мать накинула платок и, в чем была, за ней.
Я тоже подумал, что стыдно. Вся деревня знает, что мы новую пару прикупили, двух кобылок, и что санки у нас есть городские.
Мать вернулась сердитая.
– Иди, запрягай сейчас, живым духом! Я держать буду.
– Оттолкнула меня и села у кадушки.
Вижу, отец молчит. Я вскочил и стал натягивать валенки. Живой рукой запряг. Торопился, а то вдруг отец передумает?
Запряг я новых кобылок в городские санки, сена навалил в ноги, сел на облучок бочком, форсисто, и заскрипел санками по улице прямо к школе.
День солнечный был, больно на снег глядеть - так блестит; парой еду, и на правой кобылке бубенчики звенят. Только кнутовищем в передок стукну - эх, как подымут вскачь!
– молодые, держи только.
Чертом я подкатил к учительше под окно. Постучал в окно, кричу:
– Подано, Марья Петровна!
Сам около саней рукавицами хлопаю - рукавицы батькины, и руки здоровые кажутся - как у большого.
Марья Петровна кричит в двери - из дверей пар, и она - как в облаке:
– Иди погрейся, - кричит, - пока мы оденемся.
– Ничего, - говорю, - мы так, нам в привычку.
Топаю около саней, шлею поправляю, посвистываю. А что? Пятнадцать лет, мужик уже скоро вполне.
Вот вышли они: Марья Петровна и Митька. Она своего Митьку завязала глаз не видать. Весь в платках, в башлыке, чужая шуба до полу, еле идет, путается и дороги не видит. Учительша его за руку тянет. А ему тринадцатый год. Летом мы с ним играли, подрались; я ему, помню, накостылял. Ему стыдно, что его такой тютей укутали, разгребает башлык варежкой, а я нарочно ему ноги в сено заправляю, прикрываю армяком.
– Так теплее будет.
Вскочил на облучок, ноги в сторону, обернулся:
– Трогать прикажете?
– И зазвенел по дороге. Скрипят полозья - тугой снег, морозный.
Пять верст до Ульяновки мигом мы доехали. Марья Петровна Митьке все говорила:
– Да не болтай ты - надует, простудишься!
А я на кобыл покрикиваю.
В Ульяновке они у тамошней учительши гостили. А я к дядьке пошел.
Еще солнце не зашло, присылает за мной - едем.
Ульяновка, надо сказать, вся в ложбине. А кругом степь; на сто верст одни поля.
Дядька глянул в дверь и говорит:
– Вон, гляди, воронье под кручу попряталось, вон черное на самом снегу умостилось - гляди, кабы в степи-то не задуло. Уж ехать - так валяй вовсю, авось проскочишь.
– Ладно, - говорю, - пять верст. Счастливо!
– И отмахнул шапкой.
Пока запрягал, пока учительша Митьку кутала, смотрю - сереть стало. Только я тронул, а дядька навстречу идет, полушубок в опашку.
– Не ехать бы, - говорит, - на ночь-то! Остались бы до утра.
А я стал кричать нарочно, чтобы учительша не услыхала, что дядька говорит:
– Хорошо, я матке поклонюсь. Ладно! Спасибо!
И стегнул лошадей, чтобы скорее от него подальше.
Выбрались мы из низинки. Вот она, ровная степь, и дует поземка, по грудь лошадям метет снег. И на минуту подумалось мне: "Ай вернуться?" И сейчас как толкнул кто: мужик бы не струсил; вот оно, скажут, с мальчишкой-то ездить - завез, и ночуй. Пять верст всего. Я подхлестнул лошадей и крикнул весело:
– А ну, не спи! Шевелися!
Слушаю, как лошади топочут: дробно бьют, - не замело, значит, дороги. А уж глазом не видать, где дорога: метет низом, да и небо замутилось. Подхлестнул я лихо, а у самого в груди екнуло: не было б греха.
А тут Марья Петровна сзади говорит из платка:
– Может быть, вернемся, Колька? Ты смотри!
– Чего, - говорю, - там смотреть, пять верст всего. Вы сидите и не тревожьтесь.
– И оправил ей армяк на коленях.
Тут как раз от Ульяновки в версте выселки, пять домов на дороге. И вот я туда, а тут сугроб. Намело горой. Я хотел свернуть, вижу - поздно.
Ворочать буду - дышло сломаю. И я погнал напролом. Сам соскочил, по пояс в снегу, ухаю на лошадей грубым голосом. Они станут, отдышатся и опять рвут вперед.
Летит снег; как в реке, барахтаются мои кобылки. Собака затявкала на мой крик. Баба выглянула - кацавейка на голове. Постояла - и в избу.
Гляжу: мужики идут не торопясь по снегу. Досадно мне стало. Выходит, что я сам не могу. Я толкал что есть мочи сани, нахлестывал лошадей, спешил стронуть до мужиков, но лошади стали. Мужики подошли.
– Стой, не гони, дурак, выпрягать надо.
И старик с ними. Хлибкий старичок. Выпрягли лошадей. Учительшу и Митьку на руках вынесли. Вывернули сами - вчетвером-то эка штука!
– Ночуй, - говорит, - здесь, метет в поле.
– Ладно, - говорю, - учительша пусть как знает, а я еду, некогда мне вожжаться.
– И стал запрягать. Руки мерзнут, ремни мерзлые - колодой стоят.
– Еду я - и край!
– говорю.
А старик:
– Добром тебе говорю - смотри и помни: звал я тебя, не мой грех будет, коли что.
Я сел на козлы.
– Ну, что, - кричу, - едете?
– И взял вожжи.
Марья Петровна села. Я тронул и оглянулся. Старик стоял среди дороги и крикнул мне: