Мэтр Корнелиус
Шрифт:
— Да нет же! — сказал Корнелиус. — Эта обитель не для вас — здесь увеселяется король.
Архитектор устроил помещение для ученика под остроконечной крышей башенки, над самой лестницей; это была небольшая круглая комната, холодная, с голыми каменными стенами. Башня занимала середину фасада, обращенного во двор, узкий и мрачный, подобно всем дворам в провинции. В глубине, сквозь решетчатые аркады, виднелся довольно неприглядный сад, где росли только шелковичные деревья, за которыми, вероятно, ухаживал сам Корнелиус. Все это дворянин рассмотрел — благо луна сияла ярко — сквозь узкие окна, освещавшие лестницу. Жалкая кровать, рассохшийся сундук и скамья, на которой стояла кружка, составляли всю меблировку его конуры. Дневной свет проникал в нее только через небольшие четырехугольные отверстия, расположенные, вероятно, вдоль наружного валика башни в виде украшений, характерных для этого изящного архитектурного стиля.
— Вот ваше жилище; оно просто, надежно, в нем имеется все, что необходимо для ночлега. Спокойной ночи! Не покидайте его так, как прежние жильцы.
Бросив на своего ученика последний взгляд, таивший тысячу мыслей, Корнелиус запер дверь на двойной оборот ключа и ушел, унося с собою ключ и оставляя дворянина в самом глупом положении, — так чувствовал бы себя литейщик, разбив опоку и обнаружив в ней вместо колокола только пустоту. Сидя один, без света на этом чердаке, откуда четверо его предшественников вышли только затем, чтобы их вздернули на виселицу,
«Не есть ли это последнее „прости“?» — подумал он.
Оставаясь у своего оконца, он уже заранее упивался всеми ужасами, которые сулило его приключение, и всего боялся, как узник, не утративший еще последнего луча надежды. С каждым новым препятствием образ его возлюбленной становился все прекраснее. Она была для него не просто женщиной, но некиим сверхъестественным существом, которое он неясно различал сквозь пламя желания. Слабый крик, раздавшийся, как ему показалось во дворце Пуатье, вернул его к действительности. Усаживаясь на тощую постель, чтобы поразмыслить о своем деле, он услышал на лестнице легкое поскрипывание и, напрягая слух, уловил слова старухи: «Он ложится!» Благодаря случайному свойству здания, не предусмотренному архитектором, малейший звук отзывался в комнате ученика, так что мнимый Гульнуар не упустил ни одного движения скряги и его сестры, шпионивших за ним. Он разделся, лег, притворился спящим и, пока его хозяева стояли на лестнице и подслушивали, не терял времени, изыскивая средства пробраться из своей темницы в особняк Пуатье. Часов в десять вечера Корнелиус с сестрою, уверенные, что ученик спит, удалились к себе. Дворянин внимательно следил по глухим и отдаленным звукам за передвижением фламандца и его сестры и, казалось ему, понял, как расположены их комнаты: они должны были занимать весь третий этаж. По обыкновению той эпохи, окна верхнего этажа выступали из ската крыши и были украшены тимпанами богатой резной работы. Крыша окаймлялась своеобразной балюстрадой, скрывавшей кровельные желоба, предназначенные для дождевой воды, которая по трубам, заканчивавшимся внизу пастями крокодила, стекала на улицу. Дворянин, изучивший всю нужную ему топографию так же старательно, как это сделал бы кот, рассчитывал, что из башни можно попасть на крышу, а затем пробраться в комнату графини по желобам и водосточной трубе, — он лишь не предусмотрел, что оконца в его башенке слишком малы и в них невозможно пролезть. Убедившись в этом, он решил вылезть на крышу через окно, которое имелось над верхней площадкой лестницы. Но для выполнения этого смелого проекта надо было выйти из комнаты, а Корнелиус взял ключ с собой. Молодой дворянин, отправляясь в Дурной дом, на всякий случай захватил с собою кинжал — такой, которым в те времена на смертельных поединках наносился «удар милосердия», если противник умолял прикончить его. Лезвие у этого страшного оружия с одной стороны было острое, как бритва, а с другой зазубренное, как пила, но зазубрины шли в направлении, обратном тому, по которому кинжал входит в тело. Дворянин имел в виду воспользоваться этим кинжалом, чтобы выпилить из двери замок. К счастью для него, замочная коробка была укреплена в двери изнутри четырьмя большими винтами. При помощи кинжала юноша, правда с большим трудом, отвинтил замок своей темницы, а все четыре винта аккуратно положил на сундук. К полуночи он уже был на свободе и, сняв башмаки, сошел вниз, чтобы ознакомиться с местом действия. Он немало был удивлен, когда, открыв настежь дверь, увидел какой-то коридор, с несколькими комнатами по обеим сторонам, а в конце коридора обнаружил окно, выходившее на стык, образованный крышей дворца Пуатье и крышей Дурного дома. Как велика была его радость, можно лучше всего судить по тому, что он тотчас же дал Святой Деве обет заказать в ее честь обедню в Эскриньольской церкви, знаменитой церкви города Тура. Обследовав высокие и широкие дымовые трубы дворца Пуатье, он пошел за своим кинжалом; но вдруг задрожал от страха, увидев, что лестницу озарил свет и, словно призрак, в конце коридора возник сам Корнелиус, в мантии, со светильником в руке, устремивший в коридор широко открытые глаза.
«Если распахнуть окно и прыгнуть на крышу, то он услышит меня», — подумал дворянин.
А страшный Корнелиус все приближался, как приближается к преступнику смертный час. В такой крайности, движимый любовью, Гульнуар обнаружил полное присутствие духа: он бросился в амбразуру одной из дверей и прижался в углу, поджидая скрягу. Когда Корнелиус, держа перед собой светильник, достаточно приблизился к дворянину, тот дунул и погасил светильник; Корнелиус что-то пробормотал, выругался по-голландски, но повернул назад. Тогда дворянин побежал к себе в каморку, взял там свое оружие, возвратился к спасительному окну, тихо открыл его и выпрыгнул на крышу. Очутившись под открытым небом, на свободе, он почувствовал внезапную слабость — так он был счастлив; быть может, чрезмерная возбужденность, вызванная только что испытанным страхом, или смелость его затеи были причиной его волнения; победа часто таит в себе такие же опасности, как и сама битва. Он примостился у кровельного желоба, вздрагивая от радости и задаваясь вопросом: «По какой трубе надо спускаться к ней?»
Он окинул взглядом каждую трубу. Любовь сделала его догадливым — и он стал ощупывать трубы, чтобы узнать, которая из них была еще тепла от недавней топки. Определив это, смелый дворянин воткнул кинжал между двух камней, зацепил за него свою веревочную лестницу, бросил другой конец ее в отверстие трубы и отважно стал спускаться к своей возлюбленной, положившись на крепость доброго клинка. Он не знал, спит ли Сен-Валье, или же бодрствует, но твердо решил сжать графиню в своих объятиях, пускай бы даже это стоило жизни и ему и графу. Он тихо опустил ноги на теплую золу, еще тише наклонился и увидел графиню, сидевшую в кресле. Озаренная светильником, бледная от счастья, трепеща от страха, женщина указала ему пальцем на Сен-Валье, который лежал на кровати в десяти шагах от кресла. Уж поверьте, что их жгучий поцелуй был беззвучен и отозвался только в их сердцах!..
На следующий день, около девяти часов утра, в тот момент, когда Людовик, прослушав обедню, выходил из своей часовни, он увидел перед собой мэтра Корнелиуса.
— Доброй удачи, куманек! — бросил ему на ходу король, нахлобучивая свою шапку.
— Государь, я охотно дал бы тысячу экю золотом, чтобы получить от вас аудиенцию хотя бы на минутку, ведь я теперь знаю, кто украл рубиновую цепь и все драгоценности…
— Ну, ну! посмотрим, — сказал король, выходя во двор Плесси в сопровождении казначея, врача Куактье, Оливье ле Дэма и капитана своей шотландской гвардии. — Расскажи. Стало быть, еще кого-нибудь собираешься повесить? Эй, Тристан!
Главный превотальный судья, прогуливавшийся по двору, подошел медленными шагами, подобно верной собаке, которая знает себе цену. Группа остановилась под деревом. Король сел на скамейку, а придворные стали перед ним полукругом.
— Ваше величество, один человек, выдавший себя за фламандца, так хитро меня провел…
— Ну, уж значит, он из хитрых хитрый, — промолвил Людовик XI, качая головой.
— О да! — ответил казначей. — Он, пожалуй, и вас бы сумел обойти. Как мог я заподозрить его, раз он был рекомендован мне в ученики Остерлинком, который доверил мне сто тысяч ливров? И вот теперь я готов побиться об заклад, что подпись еврея подделана. Короче говоря, государь, сегодня утром я обнаружил пропажу драгоценностей, которые были так прекрасны, что и вы ими не могли налюбоваться. Они у меня похищены, государь! Похитить драгоценности курфюрста Баварского! Бродяги ничего не уважают. Они у вас украдут ваше королевство, если вы не позаботитесь об его охране. Я тотчас поспешил в комнату, где находился этот ученик, по части воровства достойный звания мастера. На этот раз у нас не будет недостатка в уликах. Он отвинтил замочную коробку, но когда возвратился, то не мог найти всех винтов, так как луна уже не светила! К счастью, я, войдя в комнату, почувствовал один винт под ногой. Бродяга спал, он утомился. Представьте себе, господа, что он спустился в мой кабинет через дымовую трубу. Завтра — нет, нынче же вечером! — я велю заделать ее решеткой. У воров всегда получишь какой-нибудь урок. Он запасся шелковой лестницей, а его одежда сразу выдает, что он лазил по крышам и через трубу. Он рассчитывал остаться у меня, разорить меня, наглец! Где схоронил он драгоценности? Крестьяне видели рано утром, как он возвращался по крышам. У него были сообщники, ожидавшие его на плотине, которую вы построили. Ах, государь! воры должны быть вам благодарны за то, что они могут сюда подъехать на лодке и — хлоп! — увезти добычу, не оставляя следов! Но теперь главарь их в наших руках, дерзкий мошенник, который смелостью мог бы поспорить с любым дворянином. Ах! Виселица ждет его не дождется, а если дать ему чуть-чуть испробовать пытку, мы узнаем все. Разве не требуют этого заботы о славе вашего государства? Не должно бы у нас вовсе быть воров при таком великом короле!
Король давно уже не слушал его. Он погрузился в мрачные размышления, как это с ним столь часто случалось в последние дни его жизни. Воцарилось глубокое молчание.
— Это касается тебя, кум, — сказал он, наконец, Тристану, — расследуй дело.
Он встал, отошел на несколько шагов от скамьи, и придворные оставили его одного. Тут он заметил, что Корнелиус сел на мула и собирается уехать вместе с главным превотальным судьей.
— А тысяча экю? — сказал ему король.
— Ах, государь, вы — слишком великий король! Нет такой суммы денег, какая могла бы оплатить ваше правосудие!
Людовик XI улыбнулся. Придворные позавидовали той свободе в речах и тем вольностям, которыми пользовался старый казначей, быстро скрывшийся в аллее шелковичных деревьев, соединяющей Тур и Плесси.
Изнуренный усталостью, дворянин действительно спал глубочайшим сном. Когда он вернулся из своей любовной экспедиции, то смелости и пыла, с какими он устремлялся к опасным наслаждениям, он уже не чувствовал при мысли о необходимости оберегать себя от опасностей, неясных или только воображаемых, в которые уже, быть может, и не верил. Поэтому он не стал чистить свою испачканную одежду и уничтожать следы своих успешных уловок, отложив все до следующего дня. Это было большой ошибкой, и ей, как нарочно, способствовали все обстоятельства. В самом деле, пока он справлял праздник своей любви, луна успела зайти, и теперь он, потеряв терпение, не разыскал всех винтов проклятой замочной коробки Затем, проявляя небрежность, свойственную человеку, преисполненному радости или охваченному непреодолимой дремотой, он положился на счастливый случай, столь благосклонный к нему до тех пор. Как он ни внушал себе, что должен проснуться на рассвете, но происшествия дня и волнения ночи помешали ему сдержать слово, данное самому себе. Счастье забывчиво. Не таким уже страшным показался Корнелиус молодому дворянину, когда тот укладывался на свою жесткую постель, с которой столько несчастных отправлялось на виселицу, — и эта беспечность его погубила. Пока королевский казначей не возвратился из Плесси-ле-Тур в сопровождении главного судьи и его страшных стрелков, мнимого Гульнуара стерегла старая дева, которая уселась на ступеньках винтовой лестницы, не смущаясь холодом, и вязала чулки для Корнелиуса.
Молодой дворянин все еще был во власти тайных наслаждений этой упоительной ночи, не зная о несчастье, которое приближалось к нему вскачь. Он видел сны. Его сонные грезы, как это случается в молодости, были такими яркими, что он не знал, где начинались сновидения и кончалась действительность. Во сне он снова сидел на подушке у ног графини, его голова лежала на коленях, от которых исходило ласковое тепло, и он слушал рассказ о преследованиях и мучениях, которым тиран-граф подвергал свою жену; его растрогал рассказ графини, бывшей одною из внебрачных дочерей Людовика XI- и притом самой любимой; юноша обещал пойти на следующий день все открыть этому грозному отцу; они убеждали друг друга, что все устроится как нельзя лучше, что брак будет расторгнут, муж посажен в тюрьму, — а между тем муж мог проснуться при малейшем шуме, и его меч угрожал им смертью. Теперь, в сонных грезах, огонь светильника, пламя очей, цвета ковров и тканей были ярче; ощутимее исходил аромат от ночной одежды, сильнее напоен любовью был воздух, все вокруг больше дышало знойною негой, чем это было в действительности. И Мария сновидений гораздо менее, чем настоящая Мария, была способна устоять перед томными взглядами, кроткими мольбами, колдовскою нежностью расспросов и искусным молчанием, перед сладострастной настойчивостью и перед собственным ложным великодушием, которое придает такую пламенность первым мгновениям страсти, возбуждает в душах новое опьянение при каждом новом, все более сильном порыве любви. Соблюдая положения любовной казуистики тех времен, Мария де Сен-Валье предоставила своему возлюбленному лишь ограниченные права. Она охотно позволяла целовать ее ножки, ручки, платье, шею; она не отвергала его любви, соглашалась на то, чтобы любовник посвятил ей свои заботы и всю свою жизнь, позволяла ему умереть за нее, она предавалась страсти, которую еще больше разжигали строгие, доходившие порой до жестокости, запреты подобного полуцеломудрия; но сама она оставалась неподатливой, решив одарить любовника высшей милостью лишь в награду за свое освобождение. В те времена, чтобы расторгнуть брак, нужно было ехать в Рим, склонить на свою сторону нескольких кардиналов и предстать пред лицом его святейшества папы, заручившись благорасположением короля. Мария хотела добиться свободы для своего чувства, чтобы принести ее в дар любимому человеку. Почти все женщины тех времен обладали достаточно сильной властью над сердцем мужчины, чтобы воцариться там и внушить такую страсть, которая подчинила бы себе всю его жизнь. Но во Франции дамы пользовались вообще таким почетом, чувствовали себя такими владычицами, были полны такой красивой гордости, что там мужчины больше принадлежали своим возлюбленным, чем те принадлежали им; часто за любовь к женщине платили своею кровью и, чтобы принадлежать ей, подвергались множеству опасностей. Но Мария сновидений, более снисходительная, чем подлинная Мария, и тронутая самоотвержением своего возлюбленного, плохо защищалась от бурной любви красивого дворянина. Какой же из двух Марий нужно было верить? Быть может, той, что явилась мнимому ученику во сне? Быть может, дама, которую он видел во дворце Пуатье, прикрыла свое настоящее лицо маской добродетели? Вопрос щекотлив, для дам будет лучше, если мы оставим его нерешенным.