Метроленд
Шрифт:
В этих строках из последнего стихотворения Emaux et Cam'ees [47] для нас заключалось все. Готье был из тех героев, которые утешают страждущих. Он не терпел никаких неясностей. И он был жестким, крутым мужиком; и у него было много женщин. И все, что он говорил, было очень правильным.
Les dieux eux-m^emes meurent. Mais les vers souverains Demeturent Plus forts que les airains. [48]46
(Перевод В. Брюсова)
47
«Эмали и камеи», сборник стихов, включающий программное стихотворение «Искусство», которое, собственно, тут и цитируется.
48
(Перевод В. Брюсова)
Вера в искусство была вполне действенным средством против болезненного страха смерти, который со временем становился привычным и чуть ли не повседневным. А потом я узнал про теорию планетарной смерти. Еще можно как-то смириться с мыслью о собственной смерти, если ты знаешь, что жизнь на земле будет продолжаться, и после тебя останутся твои книги, и будущие детишки будут с искренним интересом читать компьютерные распечатки твоих работ и шептать восхищенное «Вот это круто». Но потом, в шестом классе, кто-то из наших ребят, кто тоже ходил на естественные науки, рассказал мне за завтраком, что, по последним научным данным, наш мир неизбежно катится к гибели и все сгорит в космическом огне. Эта теория заставила меня пересмотреть постулат о незыблемости искусства, которое переживет века. Виниловые пластинки расплавятся; полные собрания Диккенса сгорят при 451° по Фаренгейту; скульптуры Донателло оплывут, как часы Дали. Вовсе не исключено, что именно так и будет.
Или рассмотрим такую возможность. Допустим — только допустим, — что когда-нибудь люди откроют лекарство от смерти. Теоретически это возможно, ведь изобрели же мы радио и научились расщеплять атомы. Но этот процесс, безусловно, займет много времени, как, скажем, процесс разработки лекарства от рака. И похоже, пока что ученые не особо торопятся с этим чудо-лекарством. Поэтому можно с уверенностью предположить, что, когда будет открыт «эликсир бессмертия», для тебя лично будет уже поздновато…
Или рассмотрим такую возможность. Допустим, люди придумают способ, как воскрешать мертвых. И вот твой гроб выкапывают из могилы, открывают его и видят, что ты немного подгнил и слегка разложился… А если тебя кремируют, и потом не удастся собрать весь пепел… А если Государственный комитет по воскрешению граждан решит, что ты не такая уж важная шишка, чтобы возиться с твоим воскрешением… но допустим, тебя все-таки воскрешают… а если на середине процесса какая-нибудь тупоголовая медсестра, вся исполненная осознанием высокой значимости своей миссии, уронит какой-нибудь жизненно важный пузырек, и ты так и останешься вечно болтаться между жизнью и смертью… а если…
Однажды я сдуру спросил у брата, боится ли он смерти.
— Мне еще рано об этом думать, тебе не кажется? — Он был практичным, рациональным и недальновидным юношей. Ему было тогда восемнадцать, и он поступил в Лидсский университет на факультет экономики.
— И тебя это ни капельки не волнует? Разве тебе никогда не хотелось понять, что такое смерть?
— А чего тут понимать?! Капут, finita la comedia, конец всему. — Он провел ребром ладони по горлу. — На самом деле меня сейчас больше интересует la petite mort. [49] — Он ухмыльнулся, зная, что я не пойму, хоть я и считался главным лигнвистом и полиглотом в нашей семье. И тогда я действительно ничего не понял.
49
маленькая смерть (фр.). Имеется в виду оргазм.
Я, наверное, дернулся или скривился, когда он изображал полный конец всему, потому что брат все же соизволил со мной поговорить и даже вроде бы отнесся с сочувствием к моим глобально-космическим и личным страхам. Странно, но для него эти страхи были вообще пустым звуком, хотя он читал исключительно фантастическую литературу и наверняка ему не раз попадались истории про продление жизни, перевоплощение, трансмутацию и тому подобное. Мое тонкое и боязливое воображение не выдерживало такого напряжения: ни в виде отвлеченных идей, ни в виде художественных текстов. Либо воображение у Найджела было не таким чувствительным, как у меня, либо он тверже держался за день сегодняшний и не озадачивался отвлеченными умствованиями о мимолетности своего существования. Похоже, он относился к жизни как к некому соглашению, сделке. Однажды он объяснил, что жизнь для него — как поездка на такси: хорошее развлечение, за которое надо в конечном итоге платить; игра, которая будет бессмысленной без финального свистка; плод, который, созревая, выполняет свое предназначение и должен упасть на землю, если необходимо. Мне эти метафоры казались утешительным обманом — и особенно по сравнению с образом бесконечно отступающей темноты.
Найджел, похоже, нашел удовольствие в том, что я рассказал ему о своих страхах. При всякой возможности — на мой взгляд, слишком часто, — оторвавшись от своей «Новой научной фантастики», или «Астероида», или «Worlds Beyond», он обращался ко мне с серьезным видом:
— Держись, парень. Если продержишься до 2057 года, у тебя есть все шансы записаться на очередь в Центр обновления тел. — Или в Центр трансформации времени, или молекулярной стабилизации, или в Банк мозга и еще в пару дюжин подобных организаций, которые, есть у меня подозрение, он выдумывал сам, чтобы меня подразнить. Я ни разу не проверял его и вообще не заглядывал в его журналы: боялся, что там не все выдумки, а есть и какой-то крошечный процент правды. Но даже если нет, я боялся, что наткнусь там на что-то, что подстегнет мое воображение и подогреет страх.
Я часто задумывался о Найджеле — и почему все ему видится проще и яснее? В чем тут дело? Может быть, в продвинутых или, наоборот, убогих умственных способностях; в избытке или, наоборот, нехватке воображения; или он просто был более цельной и более устойчивой личностью? Может, все дело во времени и способности к действию: чем ты усерднее и прележнее что-то делаешь (а Найджел постоянно был чем-то занят, пусть даже чтением бульварной литературы), тем меньше ты тратишь времени на праздные раздумья.
Когда меня одолевали сомнения в себе, Мэри была самым лучшим и самым надежным «лекарством» для того, чтобы их развеять. Моя сестрица являла собой просто ходячее недоразумение. Больше всего я люблю вспоминать, как она бьется в истерике, стоя на коленях на полу; одна коса аккуратно заплетена, другая совсем растрепалась — у нее порвалась резиночка для волос, а запасных уже не оставалось. У Мэри был выбор: либо заплести в косы ленты, которые она ненавидела до трясучки, либо закрепить последней резинкой только одну косу, а вторую оставить как есть.
Сколько я себя помню, сестра ударялась в слезы по любому поводу. Собака занозила лапу, никак не делалось упражнение по сослагательному наклонению, ее одноклассница знала кого-то, чья тетка попала в аварию и получила легкую травму, в розничном магазине поднялись цены — буквально все повергало Мэри в истерику с воплями и слезами. Зато потом ей становилось гораздо легче. Как говорится, у каждого свои способы поднять настроение. Только способ сестрицы был уж слишком громким. Однажды я совершил ошибку и спросил у нее, что она думает по поводу того, что происходит с человеком после смерти. Она уставилась на меня своими жалобными и умоляющими глазами, в которых уже блестели слезы. Я не стал дожидаться, пока она с ревом выбежит из гостиной. Я ушел сам.