Мейстер Леонгард
Шрифт:
Дикое, воющее отчаянье овладевает Леонгардом, увеличиваясь день ото дня; в каждом углу перед ним, словно призрак, появляется ненавистное лицо матери; когда он раскрывает книгу, оно выскакивает оттуда с ужасной гримасой; он не решается перелистывать страницы, боясь снова его увидеть, не смеет обернуться, дабы оно не восстало перед ним в действительности: каждая тень принимает пугающий облик, свое собственное дыхание кажется ему шуршанием черного платья.
Чувства его изранены и восприимчивы, как обнаженные нервы: лежа в постели, он не знает, бодрствует он или спит, а когда, наконец, сон овладевает им, из земли вырастает ее фигура в рубашке, будит его и кричит резким голосом: «Неужели ты уже спишь, Леонгард?»
Новое, страшно жгучее чувство овладевает им, сжимает грудь, преследует и заставляет искать близости Сабины, хотя ему еще не ясно, чего он от нее хочет; она выросла и носит юбки до лодыжек и их шуршанье возбуждает его еще более, чем
С отцом невозможны более никакие объяснения: глубокая ночь овладела его духом; с правильными промежутками слышатся ужасные стоны старца среди домашней травли, часами ему моют лицо уксусом, передвигают кресло то туда, то сюда, терзают до смерти – умирающего.
Леонгард зарывается с головой в подушки, чтобы не слышать – лакей дергает его за рукав: «ради Бога, скорее, старому графу приходит конец!»
Леонгард вскакивает, не может понять, где он, почему светит солнце и не наступает темная ночь, если его отец умирает; он спотыкается, шепчет засохшими губами, что все ему только снится и сбегает вниз в комнату больного; мокрые полотенца висят рядами на веревках, протянутых поперек комнаты, корзины заграждают путь, ветер дует в открытое окно и колеблет белую ткань – где-то в углу слышится хрипенье.
Леонгард срывает веревки, так что мокрое белье звонко шлепается на пол, откидывает все в сторону, пробивается к угасающим глазам, которые, после падения последней преграды, смотрят па него из глубины кресла на колесах слепым и стеклянным взглядом, падает на колени, прижимает ко лбу безучастную влажную от предсмертного пота руку: он хочет воскликнуть «Отец!» и не может – слово внезапно исчезает из памяти: оно тут, на языке, но полный ужаса он забывает его в ближайшую секунду, безумный страх давит его, боязнь, что умирающий не придет в себя, если он не произнесет этого слова – мысль о том, что лишь он имеет силу на краткое мгновение вернуть угасающее сознание к порогу жизни; он рвет на себе волосы и бьет себя по лицу: тысячи слов одновременно проносятся мимо и лишь одно искомое его пылающим сердцем, не появляется – а хрипенье становится все слабее и слабее.
Прерывается.
Начинается вновь.
Обрывается.
Замолкает.
Раскрывается рот.
И остается открытым.
«Отец!» – вскрикивает Леонгард; наконец он обрел слово, но тот, для кого оно звучало, более не движется.
На лестницах начинается шум: крикливые голоса, звонкие бегущие шаги в коридорах, собака лает и воет. Леонгард не обращает на это внимания, он видит и чувствует лишь ужасающий покой на застывшем безжизненном лице; этот покой наполняет комнату, освещает и окутывает его. Его сердцем овладевает ошеломляющее ощущение неведомого счастья, чувство неподвижного настоящего, находящего вне прошедшего и будущего – немое ликованье, потому что кругом растет сила, в которой можно спастись от неумолчной домашней тревоги, как а облако, скрывающее человека.
Воздух полон света.
У Леонгарда льются слезы из глаз.
Его вспугивает оглушительный треск распахивающихся дверей; мать вбегает в комнату – «теперь не время плакать; посмотри-ка – полны руки дела!» – бьет его, словно ударом кнута; мчатся приказания, одно отменяет другое, служанки рыдают, их гонят вон, с поразительной поспешностью лакеи вытаскивают мебель в коридор, звенят оконные стекла, разбивается склянка с лекарством, надо позвать доктора – нет – священника – стой, стой – не священника – могильщика: он должен не забыть лопату – пусть принесет гроб, гвозди для заколачиванья, откроет замковую капеллу, немедленно, сейчас же приготовит могилу – а где же зажженные свечи, почему никто не кладет тело на катафалк – неужели же все надо повторять по десяти раз? Леонгард видит с содроганием, что безумный ведьмовской танец жизни не прекращается даже перед величием смерти, и шаг за шагом приближается к отвратительной победе, – он чувствует, как мир в его груди расточается, словно дым.
Рабски послушные руки уже хватаются за кресло с покойником, чтобы унести его; он хочет поддержать, защитить мертвеца, простирает руки – но они бессильно падают. Он стискивает зубы и принуждает себя отыскать взор матери, чтобы прочитать в нем страдание или печаль: ни на секунду нельзя уловить ее непостоянного, беспокойного, обезьяньего взгляда – он мечется из угла в угол, вверх и вниз, от окна к двери с мухоподобной быстротой, выдавая тем самым существо без души – одержимую, от которой должны отпрянуть боль и ощущение, словно стрелы от вертящегося диска, отвратительное гигантское насекомое в образе женщины, воплощающее в себе проклятие бесцельного и бессмысленного труда на земле. Крик ужаса сотрясает Леонгарда, он смотрит на нее, как на существо, видимое им впервые, он содрогается перед нею; в ней больше нет для него ничего человеческого, она кажется ему внезапно совершенно чуждым существом из дьявольского мира – наполовину кобольдом, наполовину злобным зверем.
Сознание, что это – его мать, заставляет
Мейстер Леонгард вглядывается в новую картину, проходящую словно в лихорадочном сне: капелла, в которой он сидит, освещена горящими свечами, пред алтарем бормочет священник, запах вянущих цветов, открытый гроб, мертвец в белой рыцарской мантии со сложенными на груди желто-восковыми руками. На темных иконах сверкает золотой отблеск, люди в черном стоят полукругом: губы шепчут молитвы, сырое, холодное дыхание земли несется с полу, железная подъемная дверь с блестящим крестом полуоткрыта, зияющее за нею четырехугольное отверстие ведет в склеп. Заглушенное пение на латыни, солнечный свет за цветными оконными стеклам бросает зеленые, синие, кроваво-красные пятна на летящие клубы ладанного дыма, с потолка звучит настойчивый серебряный звон, рука священника в кружевном рукаве колышет кадильницу над лицом усопшего. Внезапное движение кругом, появляются двенадцать белых перчаток, поднимают гроб с катафалка закрывают крышку, канаты натягиваются, гроб опускается в глубину склепа: мужчины сходят по каменным ступеням, глухой отзвук в сводах, шуршание песка, торжественная тишина. Без звучно появляются серьезные лица из склепа, подъемная дверь наклоняется, падает, пыль поднимается из щелей, блестящий крест лежит горизонтально – свечи гаснут: вместо них снова пылают сосновые лучины на маленьком очаге, алтарь и иконы превращаются в голую стену. Земля покрывает плиты, венки распадаются в прах, фигура священника расплывается в воздухе, мейстер Леонгард снова один с самим собою.
С тех пор, как старого графа нет более в живых, идет брожение среди прислуги; люди не желают более повиноваться бессмысленным приказаниям, один за другим связывают свои вещи и уходят, Немногие остающиеся упрямы и непослушны, делают только необходимейшую работу, не приходят, когда их зовут.
Мать Леонгарда, как прежде, закусив губу, носится по всем комнатам, но ей не хватает помогающей спиты: пылая яростью она хватается за тяжелые шкафы, которые не двигаются с места при ее неумелых попытках, комоды словно привинчены к полу ящики упираются, то не открываясь, то не задвигаясь; все, что она хватает, падает из рук, и никто не поднимает за ней: кругом валяются тысячи пещей, хлам растет мало-помалу, превращаясь в непреодолимые препятствия – нет никого, кто бы привел все в порядок. Книжные полки выскакивают из брусков, целая книжная лавина загромождает комнату, к окну невозможно подойти, ветер раскачивает его до тех пор пока не вылетают все стекла: дождь потоками льется в комнату, и вскоре плесень затягивает все своим сероватых покровом. Графиня беснуется, как сумасшедшая, бьет кулаками по стенам, задыхается от недостатка воздуха, кричит, рвет в клочки все, что только может. Бессильная злоба на то, что ей более никто не повинуется – что она даже не может пользоваться, как слугою, своим сыном, который со времени своего падения все еще ходит, опираясь на палку и мучительно прихрамывая – совершенно отнимает у нее последние остатки рассудка: она нередко часами говорит, полушепотом, сама с собою, скрежещет зубами, гневно вскрикивает, бегает, словно дикий зверь, по коридорам.
Но постепенно в ней совершается удивительная перемена, она становится похожей на ведьму, глаза приобретают зеленоватый блеск, ей мерещатся призраки; открыв рот, она внезапно прислушивается к словам, нашептываемым воздухом, и спрашивает: «Что, что, что я должна сделать?»
Демон, владеющий ею, сбрасывает маску, бессмысленная жажда деятельности уступает место сознательной, расчетливой злобе. Она оставляет вещи в покое, ни к чему не притрагивается; повсюду скопляются грязь и пыль, зеркала слепнут, сорная трава разрастается в саду, нет больше ни одной вещи на своем месте, нельзя разыскать самого необходимого; прислуга готова уничтожить нестерпимый беспорядок, она запрещает ей это делать в грубых выражениях – ей нравится, что все погибает, что черепицы падают с крыши, дерево гниет, полотно портится – с дьявольским злорадством она видит, как новая мука сменяет прежнее отсутствие покоя, отравлявшее жизнь, как окружающими овладевает боязнь, влекущая за собою отчаянье; она больше не говорит ни с кем ни слова, не отдает никаких приказаний, но все совершаемое ею делается с коварным намерением держать слуг в постоянном страхе и возбуждении. Она изображает сумасшедшую, прокрадывается ночью в спальни служанок, с грохотом сбрасывает на пол кувшины, оглушительно громко хохочет. Запираться нет смысла: у нее все ключи от дверей; нет ни единой двери в доме, которой бы она не открыла одним движением. Она не тратит времени на прическу; спутавшиеся волосы падают с висков, она ест на ходу, не ложится более спать. Полуодевшись, чтобы не выдать своего приближения шуршанием платья, она шныряет в войлочных туфлях по всему замку, появляясь то там, то тут, словно призрак.