Между Амуром и Невой
Шрифт:
Наверное, я сейчас был бы уже поручиком, да в хорошем полку: лучший строевик, гвардейского роста, сильный… Уже с четырнадцати лет на меня заглядывались и барышни, и дамы. Особенно дамы. Но я, молодой неопытный щенок в поре полового созревания, влюбился в жену унтер-офицера из нашей гимназии. Точнее, она сама меня выбрала, совратила и влюбила. Много ли надо подростку? Сочная такая была бабёнка, в свои тридцать два года. А потом спуталась с помощником командующего военным округом, генерал-майором! Сопляк-кадет стал уже мешать. Ну, и… Я поймал их в субботу в городском парке — они щебетали, целовались, генерал рвал на ней катунковскую куницу [158] . Старый дурак, прямо как и я, совсем потерял голову. У меня был с собой
158
Знаменитое волжское село Катунки славилось изготовлением подделок дорогих мехов из кошачьих шкур.
Весь город говорил об этой истории. Общественное мнение было на моей стороне: опытная женщина действительно обнаглела и заигралась, а я еще такой рослый красавец… В итоге дело замяли, а меня просто отчислили. Анфиса, я слышал, с тех пор стала очень богомольной; генерал ходит с палочкой — ногу парализовало. Я же вернулся в Царёвококшайск.
Там к этому времени назрела своя драма. Мать состарилась и сделалась уже Колбасьеву совсем не интересна. Он был саврас [159] , его держали только деньги. Поняв это, она переписала завещание так, что он получал только половину состояния; вторая половина отходила мне, и городской дом тоже. И через неделю после моего возвращения случилась беда. Я начал тогда сильно выпивать, после Казани. В тот вечер отчим подливал мне водки так охотно, что я потерял соображение и заснул. А он… он мою мать повесил. В зале, на крюке от лампы. Колбасьев придумал очень ловко: у него едва не получилось. Ты же знаешь: завещания самоубиц судом не принимаются и силы не имеют. Так вот: он изобразил всё так, словно бы мать покончила с собой. А на столе выложил её последнее завещание, оторвав нижнюю часть листа, где дата — якобы, то была её предсмертная воля. Старое завещание, по которому и дом, и земля, и капитал отходили ему, и которое мать за несколько месяцев до того поменяла, Колбасьев припрятал, чтобы потом им воспользоваться. Единственный в городе стряпчий был с ним в доле.
159
Саврас — мужлан, любитель грубых удовольствий (выражение 19-го века).
Представляешь мое состояние, когда я очнулся? Мать успела мне рассказать о своих новых распоряжениях, так что я сразу понял обман. И потом я знал мать — она любила жизнь. Нашла бы себе нового мужчину… Я чуть не убил тогда этого подонка, но он, по счастью для себя, успел заранее вызвать полицию для составления протокола. Получилась драка; я сломал нос помощнику исправника и побил двух городовых. Пока я с ними справлялся, Колбасьев убежал в часть и там заперся. Я пошел разносить часть… Вырвал решетку из окна, поломал мебель. Со мной долго не могли справиться и, конечно, это послужило только во вред: когда я потом рассказал следователю, что сам видел материно завещание с датой, он счел мои слова враньем.
Разбирательство шло долго; всё это время отчим жил в помещении полиции, а я у себя, в фамильном доме. Затем он добился своего: за нанесение побоев городовым я получил три месяца ареста. Колбасьев быстренько переехал в особняк, вступил во владение наследством, продал выкупные свидетельства и начал продавать уже землю и городскую усадьбу: ему надо было успеть… Но случилось непредвиденное: стряпчий, купаясь, наколол ногу и заболел заражением крови. Умер в три дня, но перед смертью, сволочь, решил спасти душу и сделал заявление о настоящем завещании моей матери. И представил подлинное завещание, второй экземпляр, с датой — видимо, оставил себе, чтобы шантажировать потом Колбасьева.
Когда отчима пришли арестовывать, он заперся, два часа держал осаду, а потом зажёг дом и застрелился.
Когда вышел я из тюрьмы, осмотрелся — пусто кругом. Родных нет, денег нет, дома нет. На мне словно проказа — все шарахаются, что в Царёвококшайске, что в Казани. Куда деваться? Делать я ничего не умею, сидение в конторе за тридцать шесть рублей в месяц не прельщает… Мог бы служить офицером, армейское дело я люблю, но после того случая кто меня возьмет? Поехал было добровольцем на войну, как ты, но не успел — кончилась. И тогда собрал я последние копейки и махнул в Петербург.
Вот город, так город! Столица! Очень он пришелся мне по душе, одна беда — жить не на что! Стыдно сказать: три месяца я альфонсом, у одной подполковничьей вдовы обретался. На бильярде играл, вышибалой в «Малоярославце» стоял. Однажды повздорил в паровом трамвае, пьяный. Вызвали городового. Ну, я и заехал ему в Харьковской губернии Мордасовского уезда город Рыльск… Бросился удирать, за мной погнались. Не знаю, что бы со мной теперь было, но, по счастью, мимо проезжал Озябликов в своем экипаже. Он посадил меня, незнакомого, на ходу и увёз. С тех пор…
Тут возница, едущий уже много часов молча, поравнялся с упавшим вдоль дороги деревом и неожиданно остановился. Всмотрелся, пробормотал что-то про упряжь, поставил коляску на тормоз и пошел к лошадям.
Лыков насторожился. Голос у кучера был неестественный, а поваленное дерево похоже на знак. Он осторожно тронул Челубея рукой, сказал шёпотом:
— Приготовься и делай, как я.
Вдруг возница подобрал полы армяка и кинулся в кусты. Мгновенно Лыков с Недашевским выкатились из тарантаса; тут же из кустов загрохотали выстрелы, и пули зашлепали по кожаному верху и бортам коляски. Алексей, не теряя ни секунды, рванул в тайгу, прочь от дороги, чтобы не достали верховые. Над головой свистело, летели щепы от сосновых стволов. Винтовок он насчитал четыре; одна била прямо у них на пути. Алексей действовал быстро и четко, как заведенная машина. Налетел на куст, из которого стреляли, увидал жёлтое скуластое лицо карыма [160] . Ударил ногой прямо в переносье, вырвал винтовку, снял в секунду подсумок и помчался дальше, прикрываясь деревьями. Сзади, пыхтя и ломая ветки, летел Челубей.
160
Карымы — забайкальские креолы; помесь русских с бурятами, монголами и тунгусами.
Так они бежали не меньше часа, пока хватило сил. Потом рухнули в траву, долго и тяжело отпыхивались. В глазах у Алексея стояли красные круги, сердце колотилось о ребра, но главное — они оба были живы.
— Вот так наши фельдъегеря и попались… — сказал он наконец, поворачиваясь к Челубею. Тот смотрел на него с благоговейным ужасом.
— Как ты догадался?
— Дерево.
— Какое дерево?
— Там лежало дерево.
— Ну и что? Вдоль дороги полно деревьев валяется.
— Это было свежесрубленное. Конечно, знак для возницы, где он должен остановиться.
— Ни в жизнь бы не догадался! — пробормотал Яков. — Опять ты нас спас. Вот только что нам дальше делать? Где тут север, где юг, где Усть-Кара?
— От Игнашина до Усть-Кары триста восемьдесят верст; мы проехали из них примерно сто пятьдесят. Вон там запад, но нам теперь туда нельзя.
— Ждут?
— Ждут. И у Саблина в доме будут ждать, и на всех въездах, и почтовые станции предупреждены. У Бардадыма людей много, чтобы нас атукать [161] . Придется пробираться тайгой.
161
Атукать — травить зверя на охоте.
— А куда идти-то? Если нас везде ждут… — истерично выкрикнул Челубей.
— Яков! Ты чего? Всё хорошо. Все просто замечательно! Они нас не убили, хотя имели все шансы. И не ранили, а с раненым в тайге — беда. Заляжем сейчас где-нибудь, осмотримся — и прикончим Бардадыма. Сразу всё и прекратится. Анисим Петрович ведь велел его списать, так?
— Так…
— Свищёв — всего-навсего человек, а человека всегда можно убить… Я так полагаю, зажился он на этом свете. Закроем его, вся свора тут же передерётся из-за наследства, а мы спокойно поедем домой.