Между двух миров
Шрифт:
Предстояла новая конференция, на этот раз в Лозанне, на берегу прекрасного Женевского озера. Англичане собирались заключить новый договор с турками; и, конечно, Франция боялась, как бы ей не упустить свое. Должен был прибыть и новый итальянский премьер, так как настал «день славы», и впредь ни один вопрос, касающийся Средиземного моря, не будет разрешаться без ведома нового римского цезаря. Он возродил древнее название: Mare nostrum — «Наше море». Чтобы вдолбить эти истины миру, он заставлял длинноносого английского аристократа, «неизъяснимого» лорда Керзона, и вместе с ним премьера Франции, точно курьеров, часами дожидаться чести увидеть его и узнать, чего он желает.
Ставкой были сокровища Турции, включая Мосул — слово, еще более магическое, чем Баку; это значило, что снова приехал Робби Бэдд и другие нефтяники. Чтобы наказать французов за помощь туркам, англичане признали эмира Фейсала правителем Сирии; наконец-то данное ему обещание было частично выполнено, и этот смуглолицый двойник Иисуса, которым Ланни так восхищался в Париже во время мирной конференции, получит часть своих владений, — но не ту, где есть нефть!
Ланни сначала не намерен был ехать в Лозанну; но конференция была прервана на рождественские праздники, Робби и Рик оказались свободными. У Робби были дела в Берлине; Курт решил провести рождество в. Штубендорфе, Мари уезжала на север, чтобы побыть со своими мальчиками. И Ланни, к услугам которого был волшебный отцовский кошелек, составил план «круговой поездки» для себя и своих друзей. Они с Куртом проводят Мари в Париж, а затем поедут в Лозанну, захватят Робби и Рика и вместе с ними отправятся в Берлин, где Ланни и Рик посетят Робинов, а Курт своего брата; затем Курт с Ланни и Риком поедут в Штубендорф — Рик впервые будет гостить в семье Курта. После рождества Рик вернется в Лозанну, на конференцию, а Ланни и Курт поедут в Париж, где снова встретятся с Мари.
Хорошо затевать путешествие, обладая кошельком, который сам собою наполняется по мере надобности; с вас снимут все заботы, и под магическим воздействием оттопыривающегося от банкнот кармана все вокруг будут улыбаться, льстить, все будут вам рады. Но не обращайте внимания на гримасы жестокой нищеты на вашем пути: на еле живых детей, вымаливающих кусок хлеба, на женщин, готовых продать за хлеб свое тело, и — то там, то сям — на красных, качающихся на виселице или избитых до бесчувствия!
Новый международный съезд дипломатов, представляющих несколько десятков стран, и журналистов со всех концов мира! У Ланни было среди них столько знакомых, что получалось нечто вроде большой семьи с переменным: составом. Неизвестно было, кто именно приедет, но кто-нибудь приезжал; затем одни исчезали, и на их место появлялись другие. Жизнь состояла из разговоров: то ты сам говорил, то слушал, что говорят другие. А затем, благодаря усовершенствованиям современной техники, разговоры эти можно было отстучать на маленькой портативной машинке и отправить на телеграф, и на следующее утро их уже читали за завтраком миллионы, а пожалуй, и десятки миллионов людей. Вращаясь в этом мире, вы находились у самого престола власти и — кто знает, — быть может, какими-нибудь словами или действиями помогали «делать историю».
Был здесь и мистер Чайлд с большим штатом сотрудников: Америка опять начинала ввязываться в европейские дела, хотя в течение трех лет клялась всеми святыми, что «этому больше не бывать». Мистер Чайлд заявил, что на Ближнем Востоке Америка будет проводить политику «открытых дверей», и кто мог отрицать, что это очень деликатный и тактичный способ добиться удовлетворения притязаний Стандард Ойл на двадцать пять процентов мосульской нефти? Были здесь и русские, еще не отказавшиеся от мысли получить заем. Детердинг и прочие заправилы сговорились бойкотировать их; они образовали группировку, которая обязывалась не покупать русской нефти, и теперь выжидали, кто из них первый нарушит это обязательство. Робби предсказывал, что это будет сам Детердинг; и в самом деле, не прошло двух-трех месяцев, как он купил семьдесят тысяч тонн керосина и взял лицензий еще на сто тысяч. Он, видите ли, предполагал — какая наивность! — что соглашение касалось только неочищенной нефти.
В Берлине в этом году было невеселое рождество. Доллар стоил около 1000 марок. За исключением нескольких очень богатых людей, все были бедны. Все были во власти страха, так как спор с Францией достиг критической точки; репарационные платежи были давно просрочены; поставки угля запаздывали, и вот Пуанкаре, этот круглый человек с одутловатым лицом, стиснув челюсти, решил выступить и занять Рур — промышленное сердце Германии. Рик, ревностный журналист, стремился интервьюировать людей всех классов, чтобы написать статью сейчас же после выступления французов. Все охотно с ним беседовали, так как немцы забыли былую ненависть к англичанам и считали их своими друзьями и заступниками перед алчными французами.
Ланни и Рик остановились у Робина. В его теплом гнезде было удобно и уютно, и папаша Робин был неиссякаемым кладезем информации обо всем происходящем в мире политики и экономики. Еще бы шиберу не знать! Делец, работавший не покладая рук, возмущался этой кличкой и с жаром оправдывался. Ведь не он собирался занять Рур и тем способствовать еще большему падению марки; он только заранее знал, что произойдет. Люди, предполагавшие, что этого не будет, скупали марки; если Робин не захочет их продавать, будут продавать другие — так не все ли равно, кто именно?
Но Робины не все свое время тратили на разговоры о деньгах. Далеко нет. Ганси играл на скрипке, Фредди — на кларнете, а Ланни аккомпанировал им. Ганси второй год учился у лучшего преподавателя в Германии и сделал поразительные успехи; он играл уверенно, и Ланни радовался, а Робины радовались, глядя на его радость. Трогательно было видеть, как все они хвалили друг друга и обожали друг друга, образуя крепкую семейную фалангу.
Ланни писал мальчикам о Барбаре и теперь рассказал им подробности; он видел ужас на их лицах, слезы на их глазах. Они инстинктивно ненавидели чернорубашечников и всем сердцем сочувствовали мятежным беженцам; они не знали того внутреннего конфликта, который переживал Ланни. Не потому ли, что они принадлежали к гонимому народу и где-то в глубине их души была запечатлена память об изгнании? Или потому, что они были в большей степени художниками, чем Ланни?
Сыновья Иоганнеса Робина, по видимому, совершенно просто и без колебаний принимали те идеи, которые так смущали сына Робби Бэдда. Разумеется, несправедливо, что некоторые живут в роскоши, в то время как другим нечего есть. И, разумеется, правильно, что обездоленные протестуют и пытаются исцелить древние недуги мира. Как не требовать хлеба умирающему от голода? Как не сражаться за свободу угнетенному? Разве не естественно ненавидеть жестокость и несправедливость, стремиться покончить с ними? Так спрашивал Ганси, а Фредди твердо верил, что его обожаемый старший брат всегда прав.
Они хотели знать мнение Ланни, и ему стыдно было говорить им о своих сомнениях и колебаниях. Казалось трусостью не верить тому, что явно было правдой; казалось слабостью заниматься размышлениями о том, как бы не обидеть отца или не повредить светской репутации матери. На дядю Ланни, революционера, с которым юные Робины познакомились на Ривьере, они не смотрели, как на опасного человека, — они восхищались его умом. Они хотели знать, где он, что он делает, что он говорит о последних событиях в Германии, Франции, России. Ланни упомянул о прочитанных им книгах, и Ганси заявил, что летом, когда у него будет досуг, он изучит разногласия между коммунистами и социал-демократами и попытается правильно понять исстрадавшийся мир, в котором он живет.