Между двух мужей
Шрифт:
– Один раз он спросил, были ли у меня родственники, находящиеся в полном маразме, и насколько можно верить тому, что они говорят, – рассказывала Саша. – А в другой раз он поразился удивительному свойству человеческой памяти: человек не узнает самых близких людей, говорил он, но при этом помнит все, что происходило с ним несколько десятилетий назад… Я не понимала его, а он не торопился объяснять. Но однажды Вадим пришел ко мне совсем рано – он был невыспавшийся, очень возбужденный, и сказал, что решил рискнуть…
Молодой человек поведал девушке любопытную вещь: волею случая (в детали Вадим не вдавался) ему стало известно, что одна пожилая особа, сама того
– Васильев? Что-то не помню я такого художника! – заметила я.
– Федор Александрович Васильев – очень интересный мастер середины позапрошлого века, – с назидательностью преподавательницы художественного училища сказала нам Саша. – Он прожил всего двадцать три года, умер от чахотки в Крыму и оставил после себя большое количество работ. Редкий случай! Почти все они были раскуплены различными графьями и князьями еще при жизни художника.
Васильев был назаконнорожденным сыном одной бедной женщины, которая долгие годы ютилась вместе с байстрюком на 17-й линии Васильевского острова, в Петербурге, в одноэтажном приземистом полудомике-полубараке, где владычествовала отчаянная бедность. Позже мать будущего гения вышла замуж за мелкого почтового чиновника, который усыновил мальчика, но Федор из гордости и наперекор чужой воле называл себя не Федором Викторовичем, как было записано в его метрике, а Федором Александровичем – Александром звали его настоящего отца.
В скудных воспоминаниях его знакомых той поры Федор вообще предстает перед нами человеком гордым, но не заносчивым: упрямство заставляло его идти наперекор многому и отчасти помогло ему за короткое время добиться права жить по-своему. Васильеву было всего двенадцать лет, когда он нанялся почтальоном за три рубля в месяц, чтобы иметь право тратить деньги на рисовальные принадлежности и посещать художественную школу.
Там, по счастливой случайности, судьба свела Федора Васильева с известным пейзажистом Шишкиным, который только что вернулся из-за границы, где он шлифовал свое мастерство. Васильев быстро стал любимым учеником Шишкина, многое от него перенял, но совсем скоро он стал работать в своей собственной, свойственной только ему одному, манере.
Крамской, преподававший рисунок в той же художественной школе, сказал о Васильеве: «Учился он так, что казалось, будто ему остается что-то давно забытое только припоминать…»
Нужда преследовала художника всю жизнь, но он цеплялся за любую возможность приработка, чтобы не производить впечатления нищего мастера: это тоже уязвляло его гордость. Крамской и Репин вспоминают о Васильеве, как о «крепыше-чистюле в лимонных перчатках, с блестящим цилиндром на коротко подстриженных волосах», который неизбежно привлекал к себе внимание и на выставках Академии художеств, и на пикниках, и на четверговом журфиксе – всегда остроумного, тонко-язвительного, звонко хохочущего, умеющего, как вспоминает Репин, «кстати вклеить французское, латинское или смешное немецкое словечко», знающего ноты и способного при случае извлечь из клавиш рояля модный мотивчик.
Мало кто знал, что в убогой мастерской у этого «легкомысленного повесы» на шатких дешевых мольбертах стоят работы, наполненные самым настоящим, искренним светом и чувством. Когда двадцатипятилетний Репин впервые побывал в гостях у юного и, в сущности, нигде толком не учившегося Васильева и
– Неужели все это ты сам написал? – только и смог он спросить. – Ну, не ожидал я!
Васильев стал быстро приобретать известность в кругу русских пейзажистов. Его манеру письма отличало то, что Васильев искал сочные, особенные состояния природы: сложную жизнь неба, ожидание грозы, неожиданную оттепель… Последнему явлению и было посвящено небольшое, размерами всего пятьдесят на шестьдесят пять сантиметров, полотно, ставшее узловым моментом интриги, задуманной Вадиком. Картина «Оттепель» восхищала современников своей изысканностью и тонкостью письма настолько, что была приобретена основателем Третьяковской галереи Петром Третьяковым, а император Александр III заказал художнику копию картины для Зимнего дворца. Эта копия, включенная во все каталоги, считалась утраченной после известных событий 1917 года. Но в списке украденных она не числится, и владелец копии «Оттепели» вполне легально может продать ее на каком-нибудь аукционе (если получит разрешение на вывоз) за… примерно триста тысяч долларов!
– Немного, – заметила я.
– В общем-то – да… Но этого бы нам хватило! На первое время. Вадик бы работал, добился бы признания, и ничего бы его не отвлекало.
– Я поняла.
Одним словом, Вадик предложил подруге выкрасть картину из дома старушки. Свою совесть (и совесть Саши) он успокаивал тем, что бабуля все равно не знает, что владеет таким сокровищем. Если не он, Вадик, то мир, возможно, вообще никогда не обретет утраченного шедевра! Они возьмут картину, продадут ее (может быть, даже не на аукционе, а кому-нибудь из знатоков-коллекционеров, наших или иностранных) и заживут так, как и мечтали, а старушке, которая так никогда ничего и не узнает, они потом тайно подкинут солидную сумму денег. Она только обрадуется такой прибавке к своей нищенской пенсии.
Саша недолго раздумывала: аргументы Вадика показались ей вполне убедительными, и она, хоть и чувствовала какой-то неприятный осадок в душе (все-таки они решались на воровство!), очень скоро позволила ему себя уломать. Оставалось придумать план. По словам Вадима, шедевр был сокрыт за никому не нужной мазней – оба они знали, что таким образом мазурики от искусства очень часто прячут от посторонних глаз произведения большой ценности. Они покрывают полотна сверху какой-нибудь лубочной росписью, и в таком виде картина может пребывать годами, никого не заинтересовав из-за своей очевидной малоценности. План, который придумали Вадик с Сашей, оригинальностью не дышал: сымитировать темной глухой ночью нападение на бедную старушку (роль подлого грабителя поручалась Саше), а следом разыграть появление доблестного рыцаря, который и грабителя «скрутит», и старушке слезы утрет. Бабушка, опять же по словам Вадика, жила одиноко, и войти к ней в доверие – дело простое, как полевая ромашка.
– Ну, мы так все и разыграли. Подкараулили ее вечером – три дня дежурили! – я сумочку у нее вырвала – и деру, а за воротами меня Вадик как бы поймал. Дальше все было еще проще: эта старушка так вцепилась в Вадима, что ему даже ничего корректировать не пришлось: он повел ее домой, да так у нее и остался. Он не просто в доверие к ней вошел – через несколько дней она вообще его от себя не отпускала, Вадик рассказывал, что она просто глаз с него не сводила, смотрел на него, как на икону… Это его и стало смущать, из-за этого все и случилось!