Мгновенье славы настает… Год 1789-й
Шрифт:
Дашкова, кажется, ловко ведет нелегкий спор: по ее воспоминаниям, Дидро, услыхав притчу о “слепцах”, “вскочил со стула, будто подброшенный неведомой силой. Он зашагал большими шагами и, плюнув в сердцах, проговорил одним духом: «Какая вы удивительная женщина! Вы перевернули представления, которые я вынашивал в течение двадцати лет и которыми так дорожил»".
Ну, разумеется, все не так просто. Дидро продолжает спор в письме от 3 апреля 1771 года — из Парижа на юг Франции, где в это время жила Дашкова. “Если бы я был убежден, — пишет философ, — что настоящее мое послание не попадет в чужие руки и дойдет прямо по своему назначению, я рассказал
Дело переходит в Париж, где двор, естественно, поддержал губернатора, а влиятельный, старинный парижский парламент — своих бретонских коллег. И тогда король Людовик XV и его министры пошли на решительный шаг — распустили, уничтожили парламент, уверенные в своей безнаказанности.
Дидро
Дидро же смотрит куда глубже и дальше: весной 1771-го он уже хорошо различает и 1789-й и 1793-й, о чем торопится известить свою русскую собеседницу:
“Умы волнуются, и волнение распространяется; принципы свободы и независимости, прежде доступные только немногим мыслящим головам, теперь приходят в массу и открыто исповедуются. У каждого века есть свой отличительный дух. Дух нашего времени — дух свободы. Первый поход против суеверия был жестокий и запальчивый. Когда же люди осмелились один раз пойти против религиозного рожна, самого ужасного и самого почтенного, остановить их невозможно. Если один раз они гордо взглянули в лицо небесного величества, вероятно, скоро встанут и против земного… Если двор отстранит народ, противники власти осознают свою вину, и это приведет к страшным последствиям. Мы дошли до кризиса, который окончится либо рабством, либо свободой; если рабством, то оно будет не легче константинопольской и мароккской неволи”.
Дидро замечает, что парламенты хоть немного сдерживали французских королей, теперь же“толпа бессовестных и бессильных чиновников, удаляемых по первому приказу их господина”, может быстро привести к“перерождению монархии в деспотизм”; если бы в этих делах к тому же приняли участие церковники, иезуиты, тогда
“менее чем в сто лет мы очутились бы в состоянии самого абсолютного варварства. Писать было бы окончательно запрещено; даже не позволялось бы мыслить; и вскоре за тем было бы невозможно читать; потому что книги, авторы и читатели состояли бы под запретом. Есть обстоятельства выше всех наших сил; они развиваются по закону строгой логической необходимости. Я уверен, что гораздо легче образованному народу отступить в варварский быт, чем варварам сделать шаг к цивилизации”.
Дидро печален, воображая жуткую, тоталитарную диктатуру. Позже, мы увидим, он будет обсуждать события 1771 года с Екатериной II; однако француз всегда во всем философ, мыслитель:
“Кажется, добро и зло зреют постепенно. Когда благо достигает полной зрелости, оно превращается во зло; напротив, когда зло созревает, оно переходит в добро…”
Дашкова читала эти строки со смешанным чувством восхищения и страха. Страх относился к России. Вряд ли княгине могло доставить удовольствие предположение, что придет день, когда и российские крестьяне восстанут против хозяев, против “земного величества”. И наверное, Дашковой вспомнятся пророческие
Дидро окажется в Петербурге как раз в разгар Пугачевского восстания, но с Дашковой не встретится, не доспорит. Они увидятся через несколько лет в Париже, незадолго до смерти неистового свободолюбца. Много лет спустя Екатерина Романовна напишет о Дидро трогательные и, по-видимому, искренние слова:
“Все восхищало меня в Дидро, даже эта горячность, проистекающая от пылкости чувств и живости восприятия. Его искренность, дружелюбие, прозорливый и глубокий ум привязали меня кинему на всю жизнь. Я оплакивала его смерть и до последнего дыхания не перестану жалеть о нем. Этот необыкновенный ум был искренен и сам первый страдал от своих промахов. Но не мне воздавать достойную его хвалу, другие писатели, гораздо значительнее меня, не забудут это сделать”.
Поверим этим словам. Действительно, как же одной из удивительнейших женщин не восхититься одним из превосходных мыслителей!
Однако в непритворном преклонении княгини перед учением Дидро усомнился не кто иной, как Александр Сергеевич Пушкин. Читая “Записки” Дашковой, поэт обратил внимание на один эпизод: княгиня описывает посещение ею лионского театра, где она купила ложу, но, войдя туда, вдруг обнаружила там каких-то женщин, ни за что не пожелавших выйти. Дашкова называет их“наглыми”, поэт же подчеркивает это слово и на полях язвительно замечает:“Дидро, учитель и апостол равенства, которым автор восхищается, так бы не выразился”.
Пушкин, кажется, “придирается”: Дашкова вправе осердиться на тех, кто захватил ее место; но, может быть, поэт усматривает связь этого поступка с другими? Дашкова благоговейно относится к Дидро, но не желает находиться рядом с“наглыми женщинами”. Княгиня с почтением внимает речам философа о беззаконии деспотизма, о праве каждого человека на свободу, но крепостное право, но ее собственные крепостные рабы…
Париж и Петербург
В ту пору ездили долго. В мае 1773 года Дидро отправился в Россию (до того вообще никогда не покидал Францию); по дороге он задержался на три месяца в Гааге, у парижского знакомого — князя Голицына. В августе — снова в путь; по дороге дважды пришлось останавливаться из-за болезни, и лишь в конце сентября Дидро прибывает в Петербург.
Первое впечатление — довольно благоприятное, и философ уже готов поспорить с недавно появившимся здесь итальянским поэтом Альфьери, который увидел в Петербурге “азиатский лагерь, обстроенный вытянутыми в ряд лачужками”. Дидро едет прямо к другу-ученику Фальконе, но, оказывается, к скульптору приехал сын и для гостя нет места; положение спасают знатнейшие вельможи Нарышкины, устраивающие Дидро в своем роскошном доме на Исаакиевской площади.
Утром усталого путешественника будит пушечный салют и звон колоколов: он попадает на торжества по случаю бракосочетания наследника Павла. Не думая о политесе, в обычном черном костюме, Дидро отправляется во дворец.
На Неве начинается как бы второй тур сближения разных величин — революционного философа и просвещенной самодержицы.
Собираясь в Россию по приглашению Екатерины, Дидро полагал, что будет хотя бы несколько раз принят императрицей и получит возможность побеседовать с нею. Однако действительность превзошла самые смелые ожидания. Все дни, пока ученый гостит в Северной Пальмире, двери кабинета Екатерины для него открыты. Беседы происходят с глазу на глаз; императрица хочет подчеркнуть свой демократизм: требует, чтобы гость не вставал при ее появлении, чтобы обращался к ней без титула, являлся во дворец одетый как хочет.