Мифогенная любовь каст, том 1
Шрифт:
– Незнайка – кремень, – говорили уголовники.
Даже в лагере он чувствовал себя по-прежнему «на воле». Воля была просто-напросто свободой от безумия: голова его была пуста и чиста, мысли просты, глаза видели снег, сокамерников, вертухая, небо, лопату, кружку с чуфирем, татуировку на руке и так далее. Однообразием своей жизни он наслаждался, как песней. Он вышел на свободу через шесть лет, в 1963 году.
В разгаре стояли сладкие и привольные шестидесятые годы. Работал на разных работах, продолжая в основном придерживаться северных широт. Но связи с блатными уже не терял и продолжал хранить и прятать краденое. Чему-то он все-таки научился в своем бреду – как вещички спрятать. Стал мастером в этом деле.
В разных местах имелись у него тайники, нычки, квартиры, снятые через подставных
Таким образом, у него появились деньги. Много денег. Появились также несколько новых паспортов и удостоверений личности, на разные имена.
Все то, что происходило с ним во время войны, в состоянии глубокого умопомешательства, он не то чтобы не мог вспомнить, а просто не хотел. Ему было стыдно вспоминать это, он тщательно скрывал, что сходил с ума, что бредил без передышки пять лет войны. Вообще скрывал все, что касалось его настоящего прошлого. Говорил, что воевал, был ранен в голову, до войны жил в деревне. И все.
Только иногда, изредка, то или иное воспоминание, непрошеное и дикое, выскакивало из глубин его души. В период, когда вся страна, затаив дыхание, следила за полетом Гагарина, он порою с невероятной остротой вспоминал космос, бездонный холод, жидкий огонь солнечного сгустка, едкий свет далеких планет и тишину – такую бесконечно-глубокую, такую полную и неисчерпаемую космическую тишину, что легкий ледяной шорох в капиллярах его замороженного тела превращался там в дикий оглушающий грохот.
Эти воспоминания приходили всегда посреди ночи, когда он внезапно просыпался, и ему казалось в те минуты, что его тянет туда, в космос, в ледяной творог, что ему было там хорошо, что он там был дома. В те мгновения он завидовал Юре Гагарину.
Окидывая в эти ночные тревожные и зыбкие часы мысленным взором все то, что пережил он за время войны, в помутнении рассудка, он убеждался, что диагноз «расстройство памяти», поставленный ему медиками в Брянске, недалек от истины – он действительно почти ничего не мог вспомнить, ничего, кроме нескольких эпизодов, имевших место в самом конце войны. Из пестрых каскадов галлюцинаторных приключений, что выпали ему на долю, в памяти осталось только несколько разрозненных образов, никак не связанных друг с другом. В этих сценках присутствовала яркость, в них тек даже какой-то свежий и едкий сок, но этот яркий сок струился где-то далеко-далеко, и его нетрудно было стряхнуть одним движением ресниц – несколькими брызгами он падал в темноту и исчезал. Он помнил бесчисленные лица святых, составлявшие Необозримое Облако, в этих лицах и в том, как они смотрели на него с небес, было нечто действительно незабываемое, неописуемое. Особенно ясно помнились ему странные свежие царапины на их лицах, легкие, тонкие, яркие, как будто все они перед тем, как предстать перед Дунаевым, игрались с котенком. И Дунаев иногда думал, не он ли был этим котенком, который в те времена по глупости и по молодости лет еще не научился прятать когти.
Он помнил, и лицо Синей, и вкус ее губ, похожий на вкус льда, согретого солнцем. Но он запрещал себе вспоминать ее лицо, потому что при этом воспоминании он снова с ужасом понимал, что любит ее, и это ввергало его в пучины изумления и растерянности, поскольку он не мог объяснить себе, кого он любит, зачем?
Он помнил, урывками, Венецию, город, который ему лишь пригрезился, но оставалось что-то настоящее, что-то неподдельное в его гнилом и свежем запахе, который сохранила его память. Он помнил, как уже говорилось, ощущение открытого космоса, эту бесконечную полость, ее холод и тишину. И еще он помнил с удивительной отчетливостью девочку-русалку, которую видел в Венеции, плывущую над затопленным парком. Ее серые, прозрачные глаза с плывущим выражением все еще смотрели на него сквозь воду, приглашая в бесконечное плавание вокруг сладкой тьмы. Он также помнил толстого человека в мокрой рубашке, который стоял на крыше венецианского палаццо и с отвращением пел что-то о море. Больше он не припоминал ничего.
Впрочем, как-то раз ему вдруг вспомнилось пророческое озарение о том, что Советский Союз просуществует только до шестьдесят девятого года. Воспоминание это вынырнуло как раз в конце шестьдесят восьмого, и он несколько напрягся. Весь шестьдесят девятый год он тревожно ждал, не случится ли война или другое какое-нибудь
Итак, минули резвые шестидесятые с их страхами и весельем, пришли семидесятые годы и потекли друг за другом, и они несли с собой мистическое дыхание новой пустоты, этим дыханием полнились новостройки, вестибюли поликлиник, универмаги, дачные домики, пруды, новорожденные шоссе и песни, исполняемые бодрыми мужскими голосами, словно бы жирными от внутренней жути. Уют дышал над страной, и все полнее становились русские церкви, и чаще устраивались спиритические сеансы на дачных верандах. Но все это проходило мимо Дунаева. Он прожил семидесятые годы, не заметив их. И напрасно, в этих годах скрывалась тайна, которая развлекла бы его. Восьмидесятые начались Олимпиадой, над стадионами летал странный медведь под гроздью воздушных шариков. В песнях и телеспектаклях все упорнее звучала тема расставания, прощания: что-то собиралось навеки уйти от людей. Дунаев не заметил и этого – те годы ему казались уютными, пропахшими запахом неплохих сигарет. И только ближе к концу восьмидесятых стало ясно, что со страной что-то происходит. Сила, которая объединяла советский народ, стала превращаться в силу прощания, в силу ухода. Словно бы огромная ладонь махала над страной, прощаясь. Одновременно что-то стало происходить и с сознанием Дунаева.
Он купил себе фальшивое удостоверение ветерана Великой Отечественной войны и ордена и даже прошел как-то раз на День Победы в строю ветеранов по Красной площади, пытаясь стереть смутное чувство вины и, хотя бы задним счетом, оказаться в том общем строю, в который не пустила его судьба. Это мероприятие его разочаровало: старики и старухи в нелепых костюмах, с медалями и орденами на груди шли под весенним солнцем по брусчатке Красной площади, обратив ветхие лица к Мавзолею, и он шагал среди них, не чувствуя с ними никакого родства. Он понял в этом строю, что снова начинает сходить с ума. Воля вольная, пресная и однообразная, спокойная и никакая, покидала его. Уходило самое высокое из состояний, которые когда-либо выпадали ему на долю – та воля, что оставалась с ним на Дальнем Севере, в тусклой сторожке, и потом на зоне, когда он рассказывал матерные анекдоты, хрипло смеясь сквозь папиросный дым и запивая его чуфирем с сахаром вприкуску, и когда он вдыхал весенний воздух на каком-то полустанке, сразу после освобождения с зоны. Существование, свободное от целей и сил, покидало его. Его снова затягивало в Тугую Игру. Снова его стали покалывать энергетические токи безумия. Сила, которую он все эти годы вспоминал с омерзением, снова вливалась по капле в его тело и сознание. Вначале по капле, но эти капли быстро превращались в струйки, струйки в ручейки, ручейки в потоки, потоки – в торнадо… И он с ужасом ощущал, что снова наслаждается этой силой, не может не наслаждаться. Ему опять становилось хорошо и стыдно, как бывало во время войны.
Эта сила делала его одиноким среди стариков, среди уголовников. Вообще среди людей. Ему стало казаться, что он перестал стареть.
В конце 1991 года Советский Союз прекратил свое существование. Дунаев смотрел по телевизору последнее выступление президента Горбачева, похожего на влажно-губое золотое яйцо, которое решило пожаловаться своему народу, что оно вдруг осталось одно в Кремле, в этом странном замке, чьи коридоры вдруг наполнились, как выразилось яйцо, «какой-то шныряющей публикой». Глядя, как спускают над Кремлем красный флаг, Дунаев вспоминал, с каким ужасом и трепетом он ждал этого события в 1969 году. Теперь ему сделалось все равно. СССР распался на 22 года позже, чем явилось ему в откровении, а значит, весь его военный галлюциноз оказался фуфлом, свистом.
Но в ту же ночь Дунаев проснулся в холодном поту: по всему его телу бегали искры и струилось холодное электричество ужаса и силы. Он проснулся с абсолютно ясной и четкой мыслью в голове: СССР ПРОСУЩЕСТВОВАЛ 69 ЛЕТ!
Да, именно так. С 1922 по 1991 год!
Может ли быть такое? Мог ли внутренний пророческий голос оговориться и вымолвить «СССР просуществует до 69 года» вместо «СССР просуществует 69 лет». Следовало понять так: СССР просуществует до шестьдесят девятого года своей жизни.