Михаил Булгаков: загадки судьбы
Шрифт:
— Зря приехали, граф, Николай Николаевич к Боре в шахматы ушли играть. С вашей милости на чаек… Каждую среду будут ходить. — И фуражку снял с галуном.
— Застрелю, — завопил Иванушка. — С дороги, арамей!
Он влетел во второй этаж и рассыпным звоном наполнил всю картину. Дверь тотчас открыл самостоятельный ребенок лет пяти. Иванушка вбежал в переднюю, увидел в ней бобровую шапку на вешалке, подивился — зачем летом бобровая шапка, ринулся в коридор к двери в ванную, дернул ее — заперто, дернул посильнее и крюк в ванной на двери оборвал. Он увидел в ванне совершенно голую даму с золотым крестом на груди и с мочалкой в руке. Дама так удивилась, что не закричала даже, а сказала:
— Оставьте это, Петрусь, мы не одни в квартире, и Павел Дмитриевич сейчас вернется».
После сближения с сообществом «Пречистенки» (Е. С. Булгакова засвидетельствовала позднее, что именно «Пречистенкой» называл Булгаков «этот круг») у писателя стала постепенно рваться связь со многими прежними друзьями
«Тогда у нас собирался литературный кружок „Зеленая лампа“. Организаторами его были я и Ауслендер, вернувшийся из Сибири. Ввел туда я и Булгакова. Он читал там свои рассказы „Роковые яйца“ и „Собачье сердце“. Последний так и не увидел свет — был запрещен. А рассказ хорош, но с большой примесью яда. Булгаков точно вырос в один-два месяца. Точно другой человек писал роман о наркомане. Появился свой язык, своя манера, свой стиль. Портрет Булгакова тех дней очень верно написан Вал. Катаевым в его рассказе „Зимой“. Катаев был влюблен в сестру Булгакова (Лёлю, вскоре, в начале 1927 года, вышедшую замуж за одного из пречистенцев, филолога В. М. Светлаева, друга и коллегу А. М. Земского. — Б. С.), хотел на ней жениться — Миша возмущался. „Нужно иметь средства, чтобы жениться“, — говорил он.
Вскоре он прочел нам первые главы своего романа „Белая гвардия“. Я его от души поздравил и поцеловал — меня увлекла эта вещь, и я радовался за ее автора.
Тут у Булгакова пошли „дела семейные“ — появились новые интересы, ему стало не до меня. Ударил в нос успех! К тому времени вернулся из Берлина Василевский (He-Буква) с женой своей (которой по счету?) Любовью Евгеньевной. Неглупая, практическая женщина, много испытавшая на своем веку, оставившая в Германии свою „любовь“, Василевская приглядывалась ко всем мужчинам, которые могли бы помочь строить ее будущее. С мужем она была не в ладах. Наклевывался роман у нее с Потехиным Юрием Михайловичем (ранее вернувшимся из эмиграции) — не вышло, было и со мною сказано несколько теплых слов… Булгаков подвернулся кстати. Через месяц-два все узнали, что Миша бросил Татьяну Николаевну и сошелся с Любовью Евгеньевной. С той поры — наша дружба пошла врозь. Нужно было и Мише и Л. Е. начинать „новую жизнь“, а следовательно, понадобились новые друзья — не знавшие их прошлого. Встречи наши стали все реже, а вскоре почти совсем прекратились, хотя мы остались по-прежнему на „ты“.
Талант Булгакова неоспорим, как неоспоримо его несколько наигранное фрондерство и поза ущемленного в своих воззрениях человека…»
Т. Н. Лаппа тоже вспоминала о романе Валентина Катаева с Лёлей Булгаковой: «Был у нее роман с Катаевым. Он в нее влюбился, ну и она тоже. Это году в 23-м, в 24-м было, в Москве. Стала часто приходить к нам, и Катаев тут же. Хотел жениться, но Булгаков воспротивился, пошел к Наде, она на Лёльку нажала, и она перестала ходить к нам. И Михаил с Катаевым из-за этого так поссорились, что разговаривать перестали. Особенно после того, как Катаев фельетон про Булгакова написал — в печати его, кажется, не было, — что он считает, что для женитьбы у человека должно быть столько-то пар кальсон, столько-то червонцев, столько-то еще чего-то, что Булгаков того не любит, этого не любит, советскую власть не любит… ядовитый такой фельетон… Надя тоже встала на дыбы. Она Лёльке уже приготовила жениха — Светлаева. Это приятель Андрея Земского (мужа Н. А. Булгаковой. — Б. С.), с которым Булгаков грамматику делал (проект написания совместного учебника по грамматике не был осуществлен. — Б. С.). И Лёля вышла за него замуж… У них родилась девочка, и назвали они ее Варей».
Сам Катаев в беллетризованных мемуарах «Алмазный мой венец» оставил нам такой портрет Булгакова: «Синеглазый… был весьма консервативен, глубоко уважал все признанные дореволюционные авторитеты, терпеть не мог Командора (Маяковского. — Б. С.), Мейерхольда и Татлина и никогда не позволял себе, как любил выражаться Ключик (Юрий Олеша. — Б. С.), „колебать мировые струны“… В нем было что-то неуловимо провинциальное. Мы бы, например, не удивились, если бы однажды увидали его в цветном жилете и в ботинках на пуговицах, с прюнелевым верхом. Он любил поучать — в нем было заложено нечто менторское. Создавалось такое впечатление, что лишь одному ему открыты высшие истины не только искусства, но и вообще человеческой жизни. Он принадлежал к тому довольно распространенному типу людей, никогда и ни в чем не сомневающихся, которые живут по незыблемым, раз навсегда установленным правилам. Его моральный кодекс как бы безоговорочно включал в себя все заповеди Ветхого и Нового Завета. Впоследствии оказалось, что все это было лишь защитной маской втайне очень честолюбивого, влюбчивого и легкоранимого художника, в душе которого бушевали незримые страсти. Несмотря на всю интеллигентность и громадный талант, который мы угадывали в нем, он был… в чем-то немного провинциален».
Столь же старомодным казался Булгаков и Эмилию Миндлину, вспоминавшему: «В Булгакове все — даже недоступные нам гипсово-твердый, ослепительно-свежий
А сослуживец Булгакова по «Гудку» И. Овчинников свидетельствует, что один «старорежимный» вид Булгакова заставлял кое-кого подозревать его в сочувствии белым, и над этими подозрениями иронизировали булгаковские друзья: «Вот, оправляя на ходу непослушные манжеты, в общем потоке втискивается в комнату Михаил Афанасьевич. Его встречают взрывом смеха, дружным улюлюканьем: наметилась подходящая мишень для остроумия Олеши. Как будто по сговору, начинаются требовательные выкрики: „Эпиграмму на Булгакова! Даешь эпиграмму на Булгакова!.. Просим, просим!“ С напускной важностью Олеша делает шаг к краю стола. Ворчит, как в трансе, пробуя один за другим варианты, ловя на лету подсказы нетерпеливых слушателей… Начинает медленно, но уверенно скандировать:
Булгаков Миша ждет совета… Скажу, на сей поднявшись трон: Приятна белая манжета, Когда ты сам не бел нутром!..»В мемуарном же очерке «Встречи с Булгаковым» Катаев свидетельствовал:
«Работая в „Гудке“, Булгаков подписывал свои фельетоны, очень смешные и ядовитые, „Крахмальная манишка“… Булгаков писал острые фельетоны на бытовые темы и с большим блеском разоблачал мещанство. Но был он художником уже гораздо выше этого газетного амплуа. Он был старше нас всех — его товарищей по газете, и мы его воспринимали почти как старика. По характеру своему Булгаков был хороший семьянин. А мы были богемой. Он умел хорошо и организованно работать. В определенные часы он садился за стол и писал свои вещи, которые потом прославились. Нас он подкармливал, но не унижал, а придавал этому характер милой шалости. Он нас затаскивал к себе и говорил: „Ну, конечно, вы уже давно обедали, индейку, наверное, кушали, но, может быть, вы все-таки что-нибудь съедите?“ У Булгаковых всегда были щи хорошие, которые его милая жена нам наливала по полной тарелке, и мы с Олешей с удовольствием ели эти щи, и тут же, конечно, начинался пир остроумия. Олеша и Булгаков перекрывали друг друга фантазией. Тут же Булгаков иногда читал нам свои вещи — уже не фельетоны, а отрывки из романа».
Несомненно, второй брак Булгакова играл определенную роль в литературной судьбе писателя, равно как и другие события личной жизни, вроде неудачного сватовства Валентина Катаева. Но не стоит их значение преувеличивать. Тот же Юрий Слёзкин, как мы видим, готов был признать наличие у Булгакова большого литературного таланта, но успеху друга мучительно завидовал (это видно и из процитированной записи). Ведь, как и подавляющее большинство пишущих, автор «Девушки с гор» свой талант считал ничуть не меньшим, чем у Булгакова, и в первые годы их знакомства пытался (без какого-либо успеха) играть менторскую роль, как писатель более опытный, совсем не сознавая несоизмеримость их с Булгаковым талантов. Сам Слёзкин благополучно публиковался, вплоть до самой своей кончины, выпуская повести и романы, никакого «фрондерства» не содержащие. Последним был роман «Брусилов», вышедший в 1947 году. А затем о Слёзкине уже прочно забыли, ибо художественных откровений в его произведениях не было, не выделялись они в потоке себе подобных. А булгаковские выделялись, и, наверно, пусть подсознательно, Слёзкин это чувствовал, как чувствовали коллеги Булгакова по «Гудку» Юрий Олеша, Валентин Катаев, Илья Ильф и Евгений Петров — писатели, слов нет, куда более талантливые, чем Слёзкин, но булгаковскому гению явно уступавшие. Возможно, поэтому в литературном дневнике «Ни дня без строчки» Олеша ни разу не упомянул Булгакова, а Катаев в беллетризованных мемуарах «Алмазный мой венец» дал не слишком симпатичный портрет бывшего друга и несостоявшегося шурина (хотя талант его признавал безоговорочно).
Но литературная зависть, наверное, не самое главное в отдалении былых друзей от автора «Белой гвардии» и «Дней Турбиных». Еще важнее было булгаковское «фрондерство». И Слёзкин, и Катаев, и Олеша, и Ильф с Петровым по-разному, но все же пытались подладиться под власть, найти что-то по-настоящему хорошее в революции, Гражданской войне, социалистическом строительстве, искренне поверить в это. У одних (например, у Олеши) капитуляция перед властью привела к творческому бесплодию, у других (Катаева и авторов «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка») — нет. Но всем им надо было себя и других убедить в том, что «фрондерство» Булгакова — это скорее проявление каких-то негативных черт его характера, вроде себялюбия, индивидуализма, зазнайства, а не обыкновенное негромкое гражданское мужество, которое, однако, так трудно проявляется в тоталитарном государстве и которого не хватило подавляющему большинству булгаковских собратьев по литературе и театру.