Михаил Булгаков. Морфий. Женщины. Любовь
Шрифт:
Потом он слег и пролежал полтора месяца. В бреду ему казалось, что его ловят, ведут в бой, режут на куски, отправляют в лазарет и снова ведут в бой… Жена несменяемо дежурила над ним. Он ничего не рассказал ей о своем бреде, когда очнулся. Только молча пожал ей руку – по ее истощенному лицу догадался о том, как много она вынесла за время его болезни. Они давно привыкли понимать без слов друг друга…»
Тася, несмотря на дикую усталость, чувствует, что к ним возвращаются прежние добрые и радостные отношения. Михаил постепенно становится самим собой. Он стал намного серьезнее, чем прежде, но юмор, остроумие, склонность к шутливой импровизации постепенно возвращаются к нему. Его соученик по Киевскому университету писатель Константин Паустовский, наверное, лучше других доброжелательных к Булгакову коллег характеризует смысл его жизни и творчества: «…Булгаков – представитель передовой интеллигенции – испытывал всю жизнь острую и уничтожающую ненависть ко всему, что носило
Тася поразилась, что после возвратного тифа, еле передвигая ноги, во время первой прогулки к Тереку он нашел силы спародировать мороженщика, спешившего объявить и прорекламировать свой товар. Мороженщик говорил так быстро: «Сахарное мороженое», что на бледном лице Миши проскользнула улыбка, и он дважды повторил, имитируя речь продавца: «Сах-роженное! Сахроженное!»
Они выбираются в цирк на мировой чемпионат по греко-римской борьбе. Этот «чемпионат» забавляет Михаила, так как участникам для придания соревнованию международного статуса придумываются фамилии на заграничный лад.
– Победил Темир-Хан-Шура! – объявляет судья. Михаил улыбается:
– Я знаю этого борца. Его настоящая фамилия – Армишвили. А он присвоил себе название целого аула!
Тася приносит домой красное вино, восточные пряные сладости – праздник по поводу выздоровления Михаила и от сыпного тифа, и от наркомании, болезней трудноизлечимых. Тася гордится, что помогла ему спастись от беды, но не говорит об этом, глаза ее сияют радостью. Когда они с Михаилом венчались, она представляла их жизнь безмятежной и полной радости, а то, что испытала и через что прошла, ей не могло даже присниться. Сегодня ее праздник, ликует ее душа. Миша, наверное, понимает это, но вряд ли чувствует, насколько она счастлива. А он, видимо, считает, что возвращение их отношений – дело само собою разумеющееся. Лицо его становится одухотворенным, когда он садится за письменный стол. С медициной покончено. И когда в театре случился приступ с одной актрисой, перебравшей кокаина, он давал советы, как вывести ее из состояния ломки, но потом сказал режиссеру:
– Я частный человек, журналист, кое-что мерекающий в медицине, – и только. Я не врач… Человек без определенной профессии. Член Рабиса, завлит областного Подотдела искусств. Помните это…
И пусть в словах Слезкина о Булгакове порою звучит ирония, за ней явно проглядывает зависть коллеги: «Нет, положительно, Алексей Васильевич не стал бы писать своей автобиографии. Он скромен, он не любит шума вокруг своего имени, он имеет свое маленькое дело, не ищет славы. Бог с ней, с этой славой. Единственно, что он хотел бы написать, – это роман. И он его – напишет, будьте спокойны. Роман от него не уйдет. Он будет-таки – написан. Во что бы то ни стало…
Все эти заметки, фельетоны, рецензии – все это кусок хлеба – не более. Всегда можно урвать минутку, надеть женин старый чулок на голову, снять американские ботинки, подложить под венский стул диванную подушку и сесть за стол. Чернила и бумагу нетрудно позаимствовать в Подотделе искусств – не всегда, но можно.
Роман будет называться… впрочем, не в названии дело. Он назвал бы его «Дезертир», если бы только не глупая читательская манера всегда видеть в герое романа автора… Издать роман он хотел бы за границей… Пожалуйста, не улыбайтесь, пожалуйста, без задних мыслей. За границей издают опрятнее, лучше, чем в России, и, кроме того, там есть бумага… Только всего».
Тася читала этот роман в 1923 году, когда он увидел свет, и не верила своим глазам. Тот ли Слезкин писал его, доброжелательный, гостеприимный, едкий в шутках, но по делу, а здесь сказано о Михаиле прямолинейно и зло. Можно подумать, что, написав роман, он совершит какое-то преступление. И намек на заокеанскую помощь Доброволии – американские ботинки, и само название романа – «Дезертир». И воровство бумаги из Подотдела – мелочь, но не свойственная Михаилу. Без разрешения самого Слезкина он не взял бы домой даже листочка. А далее – просто издевательство над Михаилом: «На голове черный фильдекосовый чулок, обрезанный и завязанный на конце узлом». Это неприязнь к тому, что Михаил с детства был приучен к опрятности, был аккуратно причесан, волосы уложены. По Слезкину – с помощью чулка. А вот описание и самой Таси. Столько приятных слов высказал ей Юрий Львович, столько тостов произнес в ее честь на вечеринках дома и в театре, а тут на тебе: «Жена спит без одеяла – ей жарко. Алексей Васильевич видит ее худое, усталое тело, плохо стиранную, заплатанную рубашку и отворачивается, водит глазами по стенам, где висят афиши, портрет Маркса, женины платья». У Таси от негодования кружится голова – Мише не нравится ее
– Извините, советскому начальнику положено, – разведя руками, картинно шутил Юрий Львович. – Скажите спасибо, что Маркс без Энгельса… Я его подарил другому начальнику…
Тася читала этот роман в Москве и вспоминала клокочущий Терек. В минуты, когда хотелось отвлечься от грустных мыслей, она шла к этой реке, надеясь, что вода унесет ее плохое настроение, душевную боль. И Терек помогал ей в этом, но не всегда, и казалось, что он тоже стал рабоче-крестьянским, даже более бурным и опасным, чем прежде. Ей не хотелось далее читать «Столовую гору». Она делает это через силу. Слезкин неумолим к Мише. Новое обвинение – роман не о дезертирстве героя из Доброволии, а о чем-то противоположном: «Потом вспоминает о рукописи, оставленной на столе, берет ее, снова прислушивается и прячет за портрет Карла Маркса». Еще одно усилие, и Тася наталкивается на частицу правды, хотя и тут Миша описывается карикатурно и физиологически неприятно, но так было: «Алексей Васильевич снимает рубашку и по привычке осматривает ее. Он делает это каждый вечер – из страха, животного страха перед вшами, которые мучили его не один месяц. В эти минуты он чувствует к себе омерзение и жалость, в полной мере ощущает свое бессилие». Возможно, так и было с Мишей, переболевшим возвратным тифом, так поступали многие владикавказцы, боясь не менее пули смертельных насекомых. И затем возникает кусочек правды: «Потом он тушит свет и перебирается к жене на узкую кровать». После уплотнения «буржуйского» населения у Михаила не было письменного стола, и еле-еле в их комнатенке умещалась узкая казарменная походная кровать, рассчитанная на одного юнкера.
Тася боготворила Юрия Львовича как писателя, тонко понимавшего женскую душу, либерально и сочувственно относящегося к людям обыкновенным, живущим просто, спокойно и без претензий на большее, чем им отпущено судьбою, а Михаил, видимо, резко отличается от них неуемностью в творчестве, широтой взглядов, вызывающих неприязнь обывателя – любимого героя Слезкина. Тася поражена тем, что Юрий Львович, наделенный талантом юмориста, не может быть равнодушным к коллеге, обладающему иронией не в меньшей мере, чем он. Слезкин высмеивает и это его качество: «В мирное время с десяти утра весь город был на ногах, на Треке играла музыка, в клубе стучали тарелки, на берегу Терека целовались влюбленные пары. А теперь город предоставлен луне, ночи и самому себе. Только Терек никак не может успокоиться, ничто не научит его быть менее болтливым. И потому Алексей Васильевич не любит его. Он раздражает, как надоедливый, непрошеный собеседник. У него нет тайны, он весь нараспашку. Положительно, в стране, где течет такая река, народ не может быть умен. Хе-хе, пожалуй, эта мысль не лишена остроты. Об этом не мешает подумать в свое время».
Тася уже не смущается подобным пассажам Слезкина. Они глупы. Ее раздражает другое, что известную реку большевики хотят сделать едва ли не символом революции и собираются провести Съезд народов Терека, шагающих к светлой дали коммунизма. Может, они думают, что это движение ускорит быстро и бурно текущая река, а она по-прежнему ведет свои шумные разговоры с природой, поскольку является ее частью, а не теоретическим подразделением или даже своеобразным речным штабом революции.
И наконец Тася встречает в книге мысли, свойственные ей, Мише и одному из героев романа, бывшему главному редактору белогвардейской газеты – по-видимому, самому Слезкину или Покровскому. Мысли разные, неоднородные, но местами похожие на доводы Таси, особенно в самом начале рассуждений героя: «Вы юморист, дорогой мой, но позвольте узнать, что бы я стал делать за границей? Гранить мостовую Парижа, Лондона или Берлина, курить сигары, витийствовать в кафе, разносить бабьи сплетни или писать пифийские стихи в русских газетах? Политика меня не интересует, как идейная борьба, – это юбка, которую надевают для того, чтобы каждый любовник думал, что он ее первый снимает… Я хорошо знаю цену всем этим идеям, общественным мнениям, благородным порывам… Составлять новую армию для похода на Россию? Занятно. Но дело в том, что я хорошо знаю, чем может закончиться такая история. Скучнейшей чепухой, родной мой!»
В этом месте Тася ощутила знакомого ей по вечеринкам, остроумного, глубокого писателя, сумевшего написать повесть «Козел в огороде», которая сделала бы честь многим писателям. Тем более детство Юрия Львовича прошло во Франции, куда уехала его мать. И не случайно парадоксальным оказывается заключительная часть монолога бывшего редактора белогвардейской газеты, все-таки Покровского, вернувшегося на родину с авантюрной идеей – продать большевикам типографию: «Я иду ва-банк. Уверяю вас, только в России сейчас можно жить. Только в ЭРЭСЭФЭСЭР. Здесь один день не похож на другой, сегодня не знаешь, что будет завтра, и если тебя не расстреляют, то у тебя все шансы расстреливать самому. Не так ли?»