Михаил Ходорковский. Узник тишины: История про то, как человеку в России стать свободным и что ему за это будет
Шрифт:
Но они не читали Библию, потому что Библия опиум для народа и темно написана. А стало быть, думали и продолжают думать, будто пути Господни логичны, как бизнес-план или схема оптимизации налогов, и всякий раз неисповедимость Господних путей застает их врасплох. Они не читали Толстого и Шекспира, потому что это авторы скучных и толстых книг из школьной программы. А раз не читали, то, стало быть, не готовы были к тому, как исподволь в стране начинается война, какой безудержной бывают алчность и жажда власти, каким отвратительным бывает предательство. Они не читали Донна, и не знали, по ком звонит колокол. Не читали Диккенса, и не знали жалости.
Не читали
Говорят, что когда Ходорковского арестовали, журналистка Юлия Латынина передала ему Плутарха в следственный изолятор, чтоб не думал, будто он первый человек на Земле, подвергающийся гонениям, и почитал, как вообще принято вести себя человеку, когда судьба наезжает на грудь паровым катком. Надо ему было сесть в тюрьму, чтобы всерьез заинтересоваться существованием судьбы и предназначением доблести.
Впрочем, он не был необразованным или глупым там в институте. Тогдашние его товарищи, как правило, не забытые Ходорковским и в меру способностей устроенные им на разные должности в МЕНАТЕП или в ЮКОС, вспоминают, что Миша всегда был умным и серьезным.
— Он никогда не участвовал в наших увеселениях, — говорит институтский товарищ Ходорковского, закончивший свою карьеру в должности главного юкосовского налоговика, очень талантливого налоговика. Мы там, в комитете комсомола, жили, в буквальном смысле слова, одной семьей, а Миша никогда не участвовал. Всегда читал книжку, даже в перерывах между лекциями. И всегда добивался какой-нибудь цели.
— Это была художественная книжка? — спрашиваю.
— Нет, научная.
— Это была какая цель?
— Практическая.
Мы сидим в маленьком лондонском ресторанчике.
Мы гуляем из бара в бар между Пикадилли и Оксфорд-стрит, вокруг нас разноцветная лондонская толпа, тепло, а следом за нами, как соглядатаи, перемещаются от бара к бару перуанские музыканты, составляющие шумный духовой оркестрик. Лето 2005 года.
Ходорковский в тюрьме, осужден на девять лет. А этот человек, бывший институтский товарищ Ходорковского и бывший его налоговый консультант, получил здесь, в Лондоне политическое убежище, не может вернуться в Россию, где ждет его десять лет тюрьмы, мучится ностальгией, смотрит побитой собакой и говорит, что нельзя же было нефтяной компании не оптимизировать налоги, нельзя же было не использовать «дыр» в неуклюжем российском законодательстве. Потому что «дыры» эти использовали же конкуренты, все конкуренты, даже государственные сырьевые компании. Потому что во всем мире используют же «дыры» в законодательстве, и называют это «налоговым планированием»! Потому что в том-то и заключается искусство налогового консультанта, чтоб заплатить меньше налогов законно.
— Мы отвлеклись, — говорю. — Расскажи мне лучше, вы действительно верили всему этому идеологическому комсомольскому бреду?
— Не знаю, как Миша, я верил. Я был убежденным комсомольцем, ходил в рейды по общежитиям, по концертам, к синагоге ходил.
Я пишу Ходорковскому письмо в тюрьму. Это очень странное ощущение — писать письмо в тюрьму. Если пишешь в тюрьму, никогда ведь не знаешь, кто именно прочтет твое письмо, и кто именно тебе ответит. А что если я пишу Ходорковскому, но письма мои читает следователь, и отвечает мне какой-нибудь кремлевский пиарщик? Проверить нельзя.
«Уважаемый Михаил Борисович, … в комсомол я вступил четырнадцати лет, потому что вступали все, и потому что без комсомольского билета нельзя было стать студентом института иностранных языков, как я мечтал. Помню унизительную процедуру приема. Развалившись на стуле под портретом Ленина, школьный комсорг спрашивал, выучил ли я устав, помню ли, что такое принцип демократического централизма, и могу ли назвать признаки бог знает какой еще ерунды. Я, разумеется, устав не выучил и признаков не помнил, потому что не могу выучить и помнить что-либо, в чем не вижу смысла. К слову сказать, комсорг наш теперь стал видным деятелем Русской православной церкви, и так же, вероятно, экзаменует неофитов, только не по вопросу демократического централизма, а по вопросу filioque, к примеру».
Я нарочно пишу письмо так, чтоб провоцировать.
Я хочу узнать, почему ему тогда не было противно, и когда ему захотелось вдруг жить «в нормальной стране». Я пишу: «Помню, как нас гоняли встречать Ким Ир Сена. Кортеж лидера дружественного корейского народа, каковой народ плошку риса в день почитал за счастье, двигался по улице Горького (теперешняя Тверская), а нас выстроили вдоль тротуара, вручили корейские и советские флажки, а за нашими спинами стояли мрачные люди из КГБ в серых костюмах, тыкали нас костяшками пальцев в позвоночник, велели улыбаться и махать флажком».
Воспоминания злят меня. Я вспоминаю, как дружил с подпольными музыкантами, которые противопоставляли себя официальной эстраде и которые, к слову сказать, сами стали теперь официальной эстрадой, бывают приглашены в Кремль, концертируют для прокремлевского молодежного движения «Наши» (тот же комсомол). Но тогда их песни типа «Козлы» и «Выйди из-под контроля» почитались политической провокацией.
Концерты происходили на частных квартирах. Посреди таких квартирных концертов (нарочно ли, не знаю, но обычно во время исполнения песни «Козлы») в квартиру врывался наряд милиции, задерживал всех присутствующих, а потом направлял свои протоколы в комсомольскую организацию, где состоял тот или иной любитель музыки. Меломана выгоняли из комсомола, и это в большинстве случаев равнялось отчислению из института. Наводили милиционеров на подпольные концерты тоже, как правило, комсомольцы, почитавшие стукачество своим долгом. Я пишу Ходорковскому: «Уже к восемнадцати годам я комсомол ненавидел, причем не за коммунистическую идеологию, а за бессовестное вмешательство в частную жизнь людей.
Комсомольцы-дружинники, если помните, врывались в комнаты студенческих общежитий, и студенты могли быть подвергнуты репрессиям вплоть до отчисления из института за то только, что, например, любили друг друга. О, господи, мы были молодые люди! Мы любили праздники: выпивать, танцевать, флиртовать с девушками.
Отвратительнее всего было то, что комсомольцы чувствовали свое неписанное право распоряжаться нашими судьбами, судьбами своих товарищей в обход закона, никак официально не связывавшего обучение в институте с членством в комсомоле, а членство в комсомоле — с неучастием в студенческих вечеринках.
Точно так же, Михаил Борисович, как в отношении Вас прокуратура чувствует сейчас свое право не соблюдать процессуальные нормы, а телекомментаторы чувствуют свое право не соблюдать нормы журналистской этики.
Вы задумывались об этом, когда были главой факультетского комсомола? Или Вы воспринимали это свое право сильного как естественное право? Или Вам удавалось каким-то чудом никогда свое право сильного не использовать? Еще, я помню, комсомольцы совершали рейды к синагоге.
У синагоги в Москве собирались молодые люди, в основном, разумеется, евреи, но не только.