Михаил Тверской: Крыло голубиное
Шрифт:
Два раза подступал к Москве Михаил Ярославич.
Первый — когда с ханским ярлыком из Орды воротился и встал во Владимире над князьями и всей землей русской. Тогда никак нельзя было оставлять безнаказанным того, что натворил племянник в Сарае. Пора было с ним посчитаться…
Великий князь не был мстителен, и дело стало вовсе не в одной лишь личной обиде, но в том, что по вине московского князя Тохтоевы руки так ухватили Русь, что и вздохнуть стало трудно. А люди ждали иного от Михаила, люди-то, они ждут от новых правителей не пущего гнета, но послаблений. Ан нет —
Да и бояре требовали отмстить побоище, учиненное московичами дружине Акинфа Великого. А как раз за то побоище Михаил Ярославич не московского Ивана судил, а покойного Акинфа Ботрича, быть ему пусту. Надо же было ему удумать этакое! То, что он своевольно кинулся на Переяславль, было похлеще предательства. Предав князя, Князевым же именем и прикрылся Акинф. Уже, сказывают, народ судит по дальним я ближним углам: вон, мол, Тверской-то, еще и князем великим не стал, а уж чужие города пошел воевать. И мало кому дела, что вовсе не он то затеял, а пустоголовый боярин. Воистину, мертвые сраму не имут…
Да и то, нельзя было спускать московичам, как свирепствовали они над пленными тверичами, топя их в Клещином озере — вдовы и сироты поминали о том. Нет, по всему заслужила наказание Москва, и наказать ее следовало в пример прочим немедля, чтобы впредь никому не повадно было спорить с великим князем о старшинстве.
Время выгадывать не стали, выступили тотчас, впрочем рассчитывая взять Москву до распутицы. Москва вину свою знала, однако так скоро «гостей» тверских не ждала: войско успела выставить лишь под самыми стенами кремника.
Переговоров не вели, да и не о чем было переговаривать. В бой пошли сразу и те и эти, только завидев друг друга. Рубились нещадно, на века кровью скрепляя ненависть между Москвой и Тверью. Багряный плащ великого князя метался над побоищем стягом, наводя ужас на тех, кто попадал в его тень. Но князь простых московичей бил без ожесточения и будто рассеянно. Весь он был устремлен к одной цели, к одному из всех прочих.
— Юрий! Юрий! Блядов сын, где ты! — охрипло; пугая собственного жеребца, звал Михаил Ярославич племянника, и от криков седока конь кидался в стороны, отчего казалось, что и он ищет кого-то. Но Юрия среди московского войска не было. В самом начале битвы Юрий с Иваном уже затворились в кремнике.
Хотя и упорен был бой, силы оказались неравны, и вскоре, — московичи дрогнули. Остатки их, бросая раненых и оружие, спешили укрыться за дубовыми стенами кремника. Опасаясь подвоха (а вдруг нарочно заманивали?), Михаил Ярославич отступавших преследовать не велел и в немедленный приступ войско не двинул. Да с ходу и невозможно было бы взять Укрепленный рвом и острогом, вроде бы невысокий, но крепко сложенный могучий московский кремник, из-за стен которого Милой Михайлову сердцу русской приметой тянулись к небу купола построенных еще Даниилом церквей. Перекрестившись на те купола, сожалея, Михаил Ярославич тем не менее приказал пожечь предгородие. Поднявшиеся за стены московичи молча глядели, как горят дома их посадов.
Михаилу же от того веселого, бесовского огня стало не по себе. Никому, даже Анне, не мог бы он рассказать, как горько вдруг стало ему среди языкатого жаркого пламени и черных хлопьев летящей сажи. В том пламени увидел он вдруг огонь иного пожарища, себя — малого, увидел, как на давнем тверском пепелище бесноватый князь Андрей Александрович, скаля длинные, лошадиные зубы и дергая тощей, жилистой шеей, тыкал пальцем, указывал на него татарину: вот, мол, еще один русский князь, мол, будет кому пособлять вам и после меня… Может быть, то видение и смутило душу великого князя?
Далее какая-то нелепая, несуразная спешка погубила то, что было почти уж слажено. Всего и требовалось: осадив Кремль со всех сторон, вольно кормясь в житных подмосковных селах, простоять под городом до тепла, до лютого весеннего голода, а там поглядеть, каким шелком постелились бы под ноги изморенные московские жители. Небось сами бы выдали Юрия, тем более не больно-то они его и любили. То и предлагали исполнить ему бояре. Да Михаил Ярославич и сам вполне сознавал, что именно так и надобно поступить. Однако…
Однако для крови ли человек?
Тверской и себе-то потом не мог объяснить, почему не довел до конца начатое, отчего не довершил. И дело здесь было, разумеется, не во внешних обстоятельствах, но в нем самом. Знать, жило в нем глубокое внутреннее противление тому, чтобы править на Руси страхом крови. Но разве без того с ней управишься?
Наказать Юрия даже и смертью, и этой смертью других привести к покорности он был готов, однако тогда для одной смерти Юрия жертвовать жизнями тысяч оказалось ему не по силам.
А кроме того, перед ним лежал город, люди в котором говорили на одном языке с ним и теми же словами молили о защите от него, Тверского, того же Господа, у какого он просил помощи против них…
Бес ли его попутал, Бог ли удержал, посчитал ли он наказание достаточным, однако для всех, и в первую очередь для московичей, неожиданно, без видимых на то оснований, великий князь отступил.
В Тверь, как и загадывали, вернулись до распутицы. Правда, Москву не взяли…
Год прошел тихо. А через год Русь ужаснулась новому Юрьеву злодеянию. Юрий отважился — удавил Константина Олеговича, рязанского князя.
Отныне ради примысла на Руси дозволялось все! Не то чтобы прежде ничего подобного не случалось, бывали и до Юрия среди князей выродки, но, пожалуй, впервые преступление было совершено с такой очевидной жестокостью и наглой явственностью. Московский князь точно кричал на весь белый свет, что ему все дозволено, а значит, и нет ничего Девятого. Вот что оказалось всего мерзее! Всякое убийство отвратно. Но это было тем отвратнее, что нарушало слово, прилюдно данное Константину еще Юрьевым батюшкой Даниилом Александровичем, перед самой смертью обещавшим с миром отпустить его в Рязань. То, что свое слово Юрий с легкостью нарушал, было уж всем привычно, теперь выходило, что и отцова честь для него не многого стоила.