Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения
Шрифт:
Среди юношеских стихотворений Лермонтова сохранилась одна весьма откровенная исповедь, в которой поэт как будто бы хотел сомкнуть в одно целое все волновавшие его в те годы чувства и мысли. Исповедь эта озаглавлена «1831-го, июня 11 дня», и с некоторыми строками из нее мы уже знакомы.
Вспомним ее частями, чтобы закруглить словами самого поэта все уже сказанное о его юношеских мечтах, думах и настроениях. Лермонтов писал:
Моя душа, я помню, с детских летЧудесного искала. Я любилВсе обольщенья света, но не свет,В котором я минутами лишь жил;И те мгновенья были мук полны,И населял таинственные сныЯ этими мгновеньями. Но сон,Как мир, не мог быть ими омрачен.Как часто силой мысли в краткий часЯ жил века и жизнию иной,И о земле позабывал. Не раз,Встревоженный печальною мечтой,Я плакал; но все образы мои,Предметы мнимой злобы иль любви,Не походили на существ земных.О нет! всё было ад иль небо в них.Холодной буквой трудно объяснитьБоренье дум. Нет звуков у людейДовольно сильных, чтоб изобразитьЖелание блаженства. Пыл страстейВозвышенных я чувствую, но словНе нахожу и в этот миг готовПожертвовать собой, чтоб как-нибудь,Хоть тень их перелить в другую грудь.Известность, слава, что они? – а естьУ них и надо мною власть: ониВелят себе на жертву всё принесть,И я влачу мучительные дниБез цели, оклеветан, одинок;Но верю им! – неведомый пророкМне обещал бессмертье, и живойЯ смерти отдал всё, что дар земной.………………………………………………..Никто не дорожит мной на земле,И сам себе я в тягость, как другим;Тоска блуждает на моем челе,Я холоден и горд; и даже злымТолпе кажуся; но ужель онаПроникнуть дерзко в сердце мне должна?Зачем ей знать, что в нем заключено?Огонь иль сумрак там – ей все равно.………………………………………………..Грядущее тревожит грудь мою.Как жизнь я кончу, где душа мояБлуждать осуждена, в каком краюЛюбезные предметы встречу я?Но кто меня любил, кто голос мойУслышит, и узнает? И с тоскойЯ вижу, что любить, как я, порок,И вижу, я слабей любить не мог.………………………………………………..Под ношей бытия не устаетИ не хладеет гордая душа;Судьба ее так скоро не убьет,А лишь взбунтует; мщением дышаПротив непобедимой, много злаОна свершить готова, хоть моглаСоставить счастье тысячи людей:С такой душой ты Бог или злодей…………………………………………………..Так жизнь скучна, когда боренья нет.В минувшее проникнув, различитьВ ней мало дел мы можем, в цвете летОна души не будет веселить.Мне нужно действовать, я каждый деньБессмертным сделать бы желал, как теньВеликого героя, и понятьЯ не могу, что значит отдыхать.Всегда кипит и зреет что-нибудьВ моем уме. Желанье и тоскаТревожат беспрестанно эту грудь.Но что же? Мне жизнь всё как-то короткаИ всё боюсь, что не успею яСвершить чего-то! – жажда бытияВо мне сильней страданий роковых,Хотя я презираю жизнь других.Есть время – леденеет быстрый ум;Есть сумерки души, когда предметЖеланий мрачен: усыпленье дум;Меж радостью и горем полусвет;Душа сама собою стеснена,Жизнь ненавистна, но и смерть страшна.Находишь корень мук в себе самом,И небо обвинить нельзя ни в чем.Я к состоянью этому привык………………………………………………..Я предузнал мой жребий, мой конец,И грусти ранняя на мне печать;И как я мучусь, знает лишь Творец;Но равнодушный мир не должен знать,И не забыт умру я. Смерть мояУжасна будет; чуждые краяЕй удивятся, а в родной странеВсе проклянут и память обо мне.………………………………………………..Кровавая меня могила ждет,Могила без молитв и без креста,На диком берегу ревущих водИ под туманным небом; пустотаКругом. Лишь чужестранец молодой,Невольным сожаленьем и молвойИ любопытством приведен сюда,Сидеть на камне станет иногда.И скажет: отчего не понял светВеликого, и как он не нашелСебе друзей, и как любви приветК нему надежду снова не привел?Он был ее достоин. И печальЕго встревожит, он посмотрит вдаль,Увидит облака с лазурью волн,И белый парус, и бегучий челн.И мой курган! – любимые мечтыМои подобны этим. Сладость естьВо всем, что не сбылось, – есть красотыВ таких картинах; только перенестьИх на бумагу трудно: мысль сильна,Когда размером слов не стеснена,Когда свободна, как игра детей,Как арфы звук в молчании ночей!Исповедь очень туманная, как видим; ряд ощущений мимолетных, ряд набежавших мыслей и картина близкой смерти, которая должна разрешить всю эту путаницу. Ясного сознания прожитого момента нет, нет и никаких видов на будущее. Сумерки души – как говорит поэт. И действительно, такие сумерки лежали тогда над душой Лермонтова [10] .
Да и могло ли быть иначе, когда самые трудные этические вопросы жизни обступали молодой ум и он в решении их должен был полагаться на впечатления минуты? И минутами поэт и любил людей, и ненавидел их, и искал их встречи, и сторонился от них. Минутами верил, что ради них призван действовать, затем не верил в свое призвание; минутами проклинал мир, а затем пророчил ему счастливую будущность.
10
Во всех этих колебаниях и противоречиях было только одно постоянное – ощущение боли от растерянности перед нравственными требованиями, которые ставишь себе самому и окружающим людям.
О! если так меня терзалоСей жизни мрачное начало,Какой же должен быть конец?Учителя и книги
I
Высказывалось иногда мнение, что взгляды и чувства, выраженные в юношеских стихах Лермонтова, – чувства напускные и мысли заимствованные. У кого они могли быть заимствованы?
Лермонтов в своей юности читал много, и в круг его чтения входили самые разнообразные по своим мировоззрениям и настроениям авторы.
Внимание ребенка было очень рано обращено на книгу. Сначала гувернеры – их было много: грек, еврей, два француза и англичанин, – а затем преподаватели благородного пансиона сдружили Лермонтова с писателями, которые на короткий срок, несомненно, покорили его фантазию, совсем юную и очень впечатлительную.
Точных сведений о книгах, какие Лермонтов читал в детстве и юности, мы не имеем; из собственных же его стихов мы можем вывести только одно заключение, что из всех литературных образцов, на которых поэт учился образно мыслить и чувствовать, поэзия Байрона оставила наиболее ясный след на его творчестве.
Часто и много говорилось об этом влиянии Байрона на Лермонтова. Оно очень ощутимо и в ранний период творчества Лермонтова, и в годы зрелого его развития. Иногда целое стихотворение выдержано в байроническом ключе, а всего чаще встречаются драматические положения и образы, которые Байрон отметил навсегда своей печатью.
Первый вопрос, с которым мы должны считаться, говоря о байронизме Лермонтова, это – вопрос о предрасположении Лермонтова к восприятию байронического настроения. Иногда приходится слышать, что Лермонтов находился под прямым влиянием английского поэта, что он вычитывал из него свои юношеские произведения, что и в дальнейшей своей деятельности он часто развивал тему, данную ему со стороны.
Значение влияния Байрона на Лермонтова было так же преувеличено, как оценка влияния того же Байрона на Пушкина. Не подлежит сомнению, что, сравнительно с Пушкиным, Лермонтов чаще и упорнее писал в «байроническом духе», но это объясняется тем, что Пушкин случайно, в один только краткий период своей жизни, совпал с Байроном в настроении, мыслях, симпатиях и антипатиях, а Лермонтов родился со всеми задатками байронического настроения. В самой психической организации Лермонтова было очень много сходного с Байроном. Их роднило и ненасытное самолюбие, и свободолюбие, и мятеж духа, и мечты о великом призвании, и способность нежиться в грусти, и протест против многих этических норм современной им жизни. Но Лермонтов умер очень молодым и не мог прочувствовать, понять и усвоить вполне всей сущности байронической философии жизни, а потому развил и дополнил только одну, правда, самую показную, ее сторону – сторону отрицания. Эта сторона была Лермонтову более понятна, так как он мог прийти к меланхолическим, пессимистическим и отрицательным взглядам на жизнь и людей помимо Байрона, сопоставляя лишь данные реальной жизни с теми идейными требованиями, какие он ей ставил. Но если один человек сходится с другим в своих мнениях и чувствах, то его мысли, подкрепленные и развитые этим взаимным соглашением, остаются все-таки его собственностью. Так точно и поэтическое настроение Лермонтова, выросшее свободно из недр его мятежного и опечаленного духа, было только подкреплено соседством Байрона.
Душа Лермонтова была заранее подготовлена к восприятию такого, а не иного настроения и порядка чувств. И если бы сочинения Байрона были единственной книгой, с которой наш поэт беседовал в молодости, то такое преобладание байронического настроения, пожалуй, можно было бы еще объяснить покорностью и увлечением. Но одновременно с Байроном Лермонтов читал Пушкина, Гёте, Шиллера, Гюго, Гейне, если не считать поэтов меньшей силы, как, например, Скотта, Купера, Барбье и всей фаланги русских поэтов пушкинского периода. Он был знаком и с Шекспиром, о котором он говорит очень восторженно в одном из своих писем. В юношеских стихах нашего поэта попадаются и отзвуки Жуковского, и темы поэзии классической, а также и народной – и все эти поэтические мотивы мало-помалу умолкают, заглушенные поэзией Байрона, звуки которой как будто слышатся во всех, даже самых последних, произведениях Лермонтова.
Чем объяснить такое преобладающее влияние одного литературного образца над всеми остальными?
II
От поэзии Пушкина и Гёте в стихах Лермонтова остались слабые следы. Пушкину Лермонтов подражал лишь в тех произведениях, в которых сам Пушкин шел навстречу Байрону, как, например, в «Кавказском пленнике» и в «Цыганах».
Что же касается Гёте, то Лермонтов вспомнил о нем лишь тогда, когда взялся за перевод «Горных вершин».
В миропонимании Пушкина и Гёте было для Лермонтова нечто неуловимое, неусвояемое, чуждое, и ни Пушкин, ни Гёте не могли ответить на тревожные душевные запросы юного вопрошателя жизни. Поэзия Гёте, как известно, была образцом художественного самообладания. Энтузиазм, каким бывал охвачен этот великий язычник, был в нем всегда в конце концов смирен, обуздан философской мыслью. Один из самых тонких и глубоких сердцеведов, С.-Бёв утверждал, что Гёте был совершенно неспособен рисовать героев, что героическое настроение было ему чуждо, – и критик был отчасти прав. Герой в восторженном романтическом стиле, герой нервного и впечатлительного склада души, человек, в котором необузданная, но туманная энергия подавляет разум и всякое самообладание, герой-фантазер был не по душе Гёте, как чужды были и истинно гётевские цельные типы душам от природы экзальтированным и тревогой вскормленным, каким был Лермонтов. За исключением «Вертера», окончательный философский вывод самых сильных творений Гёте: «Геца», «Фауста», «Вильгельма Мейстера», «Тассо» – примирение с жизнью на почве уступок, покорность судьбе, отказ от неисполнимых мечтаний и стремлений, свобода философского духа, а не свобода желаний. Такая философия была, конечно, далека от нашего молодого мечтателя, только что начинавшего жить и требовавшего от жизни столь многого.
III
Не будем же удивляться тому, что для Лермонтова прошла почти совсем бесследно поэзия Гёте и Пушкина, который ведь, в сущности, наш русский Гёте.
Шиллер стоял к Лермонтову ближе. Восторженная, сентиментальная, но вместе с тем героическая, полная энергии поэзия Шиллера, неземная по своим образам и вполне человечная по своим чувствам, должна была гармонировать с душевным настроением Лермонтова, тем более что элемент тревоги, бури и порыва устоял в поэзии Шиллера перед всеми натисками его примиряющей фаталистической философии.