«Милая моя, родная Россия!»: Федор Шаляпин и русская провинция
Шрифт:
У Страстного монастыря отпустили карету и взяли лихача. И мы поехали с Федором Ивановичем за город.
— Ты что же с ним не торговался? — спросил дорогой меня Шаляпин.
— Ведь цена известна, пятерку надо дать. В «Гурзуф» — это далеко.
— Пятерка! Да ведь пятерка — это огромные деньги.
— Не расстраивайся, — говорю, — Федя.
В «Гурзуфе», поднимаясь по деревянной лестнице во второй этаж, мы встретили выходящую навеселе компанию. Одна из женщин закричала: «Шаляпин! Вернемтесь, он нам споет».
Шаляпин быстро прошел мимо и, не раздеваясь,
— Заприте дверь и никого не пускайте, — сказал он метрдотелю.
Метрдотель посмотрел на дверь и увидел, что в ней нет замка. Шаляпин выпустил метрдотеля, захлопнул дверь и держал ручку. В дверь послышался стук, хотели отворить. Но Шаляпин уперся ногой в притолоку и не пускал.
— Жить же нельзя в этой стране!
Наконец послышался голос метрдотеля.
— Готово-с, отворите…
Все же с метрдотелем в кабинет ворвалась компания. Женщины, весело смеясь, подбежали к Шаляпину, протягивали к нему руки, кричали:
— Не сердитесь, не сердитесь! Несравненный, дивный, мы любим вас, Шаляпин. Обожаем.
Шаляпин рассмеялся. Женщины усадили его на диван, окружили. Обнимали и шептали ему что-то на ухо.
Мужчины, стоявшие в стороне, держали поднос с налитыми бокалами шампанского.
— Прошу прощения, — вставая, сказал Шаляпин, — вы поймите меня, я же не виноват. Я пою, я артист — и только. А мне не дают жить. Вы не думайте, что я не хочу видеть людей. Это неверно. Я люблю людей. Но я боюсь, боюсь оскорбления.
— Федор Иванович, — сказал один из мужчин, — но, согласитесь, мы тоже любим вас. Что же делать? Вот дамы наши, как услышали, что вы приехали, всех нас бросили. Вы сами видите, в какое печальное положение мы попали. Взвыть можно. Пожалейте и нас, и позвольте вам предложить выпить с нами шампанского. Мы ведь с горя пьем.
Федор Иванович развеселился. Выпил со всеми на «ты», сел за пианино и запел, сам себе аккомпанируя:
Ах ты, Ванька, разудала голова…Лишь к утру компания москвичей привезла Шаляпина, окруженного дамами, домой…
В Москве, на Балчуге, у Каменного моста, я лежал больной тифом в моей мастерской.
Однажды утром пришел ко мне Шаляпин. Разделся в передней и, войдя ко мне, сказал:
— Ты сильно болел, мне говорили. Что же это с тобой? Похудел, одни кости.
Шаляпин сел около меня, у столика.
— Видишь ли, я пришел к тебе посоветоваться. Я ухожу из императорских театров. Все дирижеры мне бойкот объявили. Все обижены. Они же ничего не понимают. Я им говорю: «Может быть, вы лучше меня любите ваших жен, детей, но дирижеры вы никакие…» Представь, все обиделись. И я больше не пою, ухожу из театра. Я же могу всегда получать больше, чем мне платят. Где хочешь — за границей, в Америке… Ты знаешь, твой Теляковский закатил мне в контракте какую неустойку — двести тысяч! Ты как думаешь, он возьмет?
— Что такое, — ответил я, — «возьмет Теляковский»… Теляковский ничего не может ни взять, ни отдать. На это есть государственный контроль,
— Ну, я так и знал, в этой стране жить нельзя.
И Шаляпин ушел.
Дирижировал Коутс. Шаляпин пел Грозного, Галицкого, Бориса. Всё — в совершенстве.
Театр, как говорят, ломился от публики. И в каждом облике Шаляпин представал по-новому. И всякое новое воплощение его было столь убедительно, что вы не могли представить себе другой образ. Это были именно те люди, те характеры, какими показывал их Шаляпин.
На репетициях Шаляпин бывал всегда гневен. Часто делал замечания дирижеру. Отношение Шаляпина к искусству было серьезно и строго. Если что-нибудь не выходило, он приходил в бешенство и настаивал на точном исполнении его замыслов.
При появлении Шаляпина на сцене во время репетиции наступала полная тишина, и все во все глаза смотрели на Шаляпина. Чиновники в вицмундирах при виде Шаляпина уходили со сцены.
Шаляпин был ко всем и ко всему придирчив.
Однажды, на генеральной репетиции «Хованщины» Мусоргского, которую он режиссировал, Шаляпин, выйдя в сцене «Стрелецкое гнездо», сказал:
— Где Коровин?
Театр был полон посторонних — родственников и знакомых артистов. Я вышел из средних рядов партера и подошел к оркестру. Обратившись ко мне, Шаляпин сказал:
— Константин Алексеевич. Я понимаю, что вы не читали историю Петра, но вы должны были прочесть хотя бы либретто. Что же вы сделали день, когда на сцене должна быть ночь? Тут же говорится: «Спит стрелецкое гнездо».
— Федор Иванович, — ответил я, — конечно, я не могу похвастаться столь глубоким знанием истории Петра, как вы, но все же должен вам сказать, что это день, и не иначе. Хотя и «спит стрелецкое гнездо». И это ясно должен знать тот, кто знает «Хованщину».
В это время из-за кулис выбежал режиссер Мельников. В руках у него был клавир. Он показал его Шаляпину и сказал:
— Здесь написано: «Полдень».
Шаляпин никогда не мог забыть мне этого.
На сцене стоял камень, вечный камень. Он был сделан вроде как изголовье. Этот камень ставили во всех операх. На нем сидели, пели дуэты, на камне лежала Тамара, в «Русалке» — Наташа, и в «Борисе Годунове» ставили камень.
Как-то раз Шаляпин пришел ко мне и, смеясь, сказал:
— Слушай, да ведь это черт знает что — режиссеры наши все ставят этот камень на сцену. Давай после спектакля этот камень вытащим вон. Ты позовешь ломового, мы его увезем на Москва-реку и бросим с моста.
Но камень утащить Шаляпину режиссеры не дали.
— Не один, — говорили, — Федор Иванович, вы поете, камень необходим для других…
Трезвинский даже сказал ему:
— Вы, декаденты!..
Шаляпин любил ссориться, издеваться над людьми, завидовал богатству — страсти стихийно владели его послушной душой. Он часто мне говорил, что в молодости своей никогда не испытал доброго к себе внимания, — его всегда ругали, понукали.