Милитариум. Мир на грани (сборник)
Шрифт:
– Чисто буржуй твоя печь: пока кормишь – греет. Чуть зазевался – прогорела и остыла, – сказал как-то Васька.
– А ты не зевай, – отвечаю. – А не нравится – иди на улице греться.
В землянке – хорошо. Дранкой да корой обшиты стены. На них открытки: «Подвиг штабс-капитана Петра Нестерова», «Летчик Андрей Данилин ведет бой над Данцигом», вырезки из газет: штабс-ротмистр Александр Казаков рядом с плененным им австрийским летчиком.
– Я ведь Казакова видел, – стал я рассказывать остальным. – Издалека, правда. Верст этак с двух. Зато как видел – он
После меня зашел вольнопер, стал газетенку читать. О войне заговорили. Румыны-то объявили войну Германии и тут же почти все свои земли спустили. Даже слухи пошли, что и нас снимут, отправят на помощь румынам. Говорили, что англичане против германцев применили новое оружие – бронелохани. Что это такое – пока ведомо только генералам, но по-газетному выходило, что немцам теперь каюк.
– Не может быть такого, – говорю. – Немцы тоже не лыком шиты. Своих броневиков наделают.
– Пишут также, что скоро если кому ногу оторвет или, положим, руку, то фельдшер новую подберет у убитого, пришьет вместо утерянной – и снова в бой! – прочел далее вольнопер.
– Да что же это, братцы, будет? – возмутился Васька Большой и ныне единственный. – Это теперь и по увечью домой не отпустят. Может, еще скажешь, что голову пришивать будут.
– А я слышал, что был у них один врач, – стал рассказывать старик с берданкой. – Так тот, значит, из разных кусков мог сшить человека и оживить.
– Это в одной книжке было, я читал, – сказал вольнопер.
– Да нет, он еще мог, скажем, дереву – пришить человеческие глаза, а человеку – корни. А уж про то, чтоб пришить человеку собачью голову или там жабры отрастить – так это вовсе за положенное.
– А зачем же человеку корни? – спросил Пастушок, наш полковой воспитанник.
Мы его подобрали еще когда под Царицыном стояли. Звали его Пастушком, а как по имени – не вспомню, хоть убей. Он у нас лошадей выпасал.
– А затем, чтоб человека не можно было не кормить. Вот мы тут в окопах сидим в земле по пояс, с места не двигаемся. Ежели корни отрастим, то начнем как деревья, воздухом, землей и водой питаться – можно кашу не возить.
– Хорош ты врать, старик, – засмеялся вольнопер, да смял газетенку, бросил ее к дровам – на растопку. – Вот бы он тебе новую голову пришил.
После шинельку запахнул и вышел.
Мы чайку попили, да спать улеглись. Сон снился мне вздорный: будто лес, что стоял за австрийскими позициями, снялся да на нас в атаку пошел. Дубы идут, ели движутся. Даже березы, которые будто за нас должны воевать, – и то ползут на нас. И мы по нему палим – да сильно с винтовками повоюешь против деревьев? И панцирники по полю идут, стреляют из пушек и пулеметов – да толку с того чуть. Казаки налетели – только шашки затупили. С липами и березами еще как-то справились, а вот с тополями – не сложилось.
Кто-то думал деревья сжечь – да сырое дерево попробуй подпалить. Худо-бедно ели подожгли – и всё. И одолела бы нас древесина, но задул северный ветер, принес снег да мороз. Соки в деревьях остановились, замерла атака, замерзла. Иные деревья пытались у горящих елей отогреться, но сами сгорели. И установилась православная зима, так холодно стало, что я даже проснулся.
В землянке – холодно, прогорела печь. Присел я, значит, у печурки, стал растапливать, заодно газету, брошенную вольнопером, пролистал. Про бронелохани в самом деле было пропечатано, а вот про то, что руки-ноги пришивать будут – не нашел, сколь не листал. Сочинил, выходит, вольнопер. С чего бы?
Думал я, да так и не понял.
Когда печку растопил – вышел на улицу. А там, мать честна, белым-бело, снег выпал. Да не припорошил, а лег этак на полдюйма сразу. В окопе я Пастушка застал, стоял он и снег ладонью гладил.
– Холодный, – говорит.
– А какой ждал?.. – отвечаю.
– Не знаю, первый раз снег вижу.
– Это как же получается?
– У нас указом по городу зима за ненадобностью была отменена. Потому и снега нет.
– Это что же, у вас вечное лето?..
– Вечное лето – нельзя, иначе мир не обновляется. У нас в соседнем от ноября месяце живут цветущие сады.
Малахольный, что с него взять.
– А что же тебе не сиделось там?
– Мир захотел посмотреть.
Пожал я плечами:
– Коли так, смотри, мне мира не жалко, конечно. Только вот с окопа на него обзор неважный. Вот если бы подняться, воспарить…
За осенью зима приходит – никак не иначе.
У нас фронт будто бы замерз. Южней, где потеплее, после Рождества началось наступление, но захлебнулось, и кровью завоеванное потеряли. В Петрограде-городе будто бунтовали, об этом нам вольнопер рассказывал. Обыватели-де вышли на улицы, а против мирных манифестантов – пулеметы на крышах. Ну, я сначала не сильно-то верил. С крыш из пулеметов стрелять неудобно – уклон надо вниз давать, он скатываться будет – это во-первых. А во-вторых, у нас тут на фронте пулеметов не хватает, чтоб их в Петроград посылали.
Ну а потом весть пришла – царь отрекся, видать, толика правды была у вольнопера. Солдату послабления вышли, зато офицеру – головная боль. И война до победного конца опять же.
Воевать – охоты ни у кого нет. Тут хорошо бы, чтоб войско по домам не разошлось. Обмундирования нет – ходим в обносках. Я кожанку достал, вздохнул, но примерил. И надо же – на мне она почти сошлась, видно, похудел я, да покойник ее разносил. Увидал полковой воспитанник, как я кожанку примеряю, поморщился, говорит:
– Дяденька фельдфебель, вы бы ее лучше сожгли. А еще лучше мне дайте, я ее уберу.
– Я тебе уберу! А-ну, брысь мне тут, щегленок! Уши надеру!
Прогнал его, в общем, и стал ту кожанку носить. И в самом деле, за недельку, она разносилась так, что на мне сидела словно влитая. Через два дня на колючей проволоке я разодрал рукав шинели и поддетой под нее кожанки. Шинельку-то я заштопал, а тужурку отложил. Не то поленился, не то ожидал подобного, да только через недельку от дыры и следа не осталось.