Миллениум
Шрифт:
Настала эпоха прохиндеев!
Настала замечательная пора для всякого рода проходимцев, тунеядцев и прочего сброда. Это был их черед, и это была их страна! Мошенники всех сословий, бандиты и головорезы, продажные чиновники и вся остальная мелкая шушера – нашли для себя «землю обетованную» и жили в полном благоденствии и процветании. Эти трое в машине, будь возможность перенести их лет на двадцать в прошлое, и учитывая их энергичный и решительный характер, несомненно были бы передовиками производства, или умелыми хирургами, или знатными сталеварами… Но смута открыла более легкие пути к достатку, социальному
Одурачить умного, между нами говоря, гораздо проще чем дурака, потому что только первый готов верить в невероятное, тогда как второму – подавай лишь очевидное; чтобы поверить в обман нужно иметь хоть толику воображения, чего дураки к счастью напрочь лишены.
Воспитание
За окном сонно проплывала ночь. ОНА стояла понурая, слушала жалобные стенания своего сердца, несуразный разговор двух пассажиров, и местами негромко постанывала.
Эти двое, сидевшие впереди, – мужчины лет сорока-сорока пяти, судя по запаху, специфической манере речи и другим не косвенным приметам, были изрядно пьяны. Один казался немного постарше, краснощекий и дородный; второй – моложе и тощий. Какое-то время они еще разговаривали – во всяком случае, делали попытки наладить хоть какой-нибудь диалог.
В салоне звучала музыка, несмотря на поздний час. Водителя клонило в сон, и ему было безразлично мнение остальных, ведь в своем автобусе шофер был «царь и бог». «Оказывается, слово «хамство» – присутствует не во всех языках, – припомнила ОНА, отложив мучительный круговорот тягостных раздумий. – Наш, к сожалению, не исключение!»
Но больше всего раздражала сама музыка. То, что раньше посчитали бы за откровенную пошлость – во времена вседозволенности стало нормой; и из всех радиоприемников полилась, словно из канализационной трубы, муть и пена.
– От песен… которыми нас кормят теперь… у меня обостряется гастрит? – произнес пассажир, тот, что был попышнее, делая в предложениях длительные перерывы, будто школьник, вспоминающий падежи и окончания.
– Я песен не ем… куриные ножки… иногда… – ответил более аскетично сложенный в такой же характерной манере.
Что они пили? – эти двое. Вместе ли или порознь? Равнозначно ли в пересчете на объемную долю этилового спирта или кто-то из них хватил больше?.. Эти факты канули в Лету так же, как и тайны постройки египетских пирамид, несмотря на явную диспропорцию в значении этих сведений для истории и потомков. Хотя, судя по дикции и качеству произносимых слов, а так же правильности расстановки букв в этих словах, – последний оказался более уязвимым действию вышеописанного вещества.
– Заграничные куры напичканы всякой дрянью! Не ешь! – продолжил полный мужчина.
– Угу! – вторил стройный мужчина.
– Вот тебе и «Угу»… и «Ага» и «Ого»! – возмущался толстяк. – А кто съел наших, родных кур?
– Кто, кто?.. Кто работает, тот и ест? – хорошо подумав, ответил тот, что суше.
– Это
Оппонент – тот, что тоньше – медленно, с покачиваниями, будто его голова держалась на подвижной пружине, повернулся к окну и увидел бескрайние поля пшеницы. Налитые колосья пылали желтым огнем, словно миллиарды свечей, и было трудно понять: они ли отражают лунный свет или луна, как в зеркале, отражает пшеничное поле.
– Это комбайнеры… работают… и едят, – ответил худой с осмысленным и задумчивым видом, глядя в поля.
– Скорее комбайнер!.. А ты соображаешь, дружище!
– Угу! – довольно согласился тот, что тоньше, хотя на счет «соображения», даже в его полусознательном состоянии, промелькнули некоторые сомнения.
Тот, что потолще, приковал взгляд в сторону водительского угла, откуда лилась музыка, и скривился:
– Тебе не противно, дружище?.. Они хотят тебя оболванить!..
– А тебя? – посмотрел на соседа менее упитанный.
– Ни-ни!..
– Ты уже?..
– Меня уже во… – говорящий прервался, проглотил что-то недоброе, подступающее изнутри: – Меня уже воспитали! а вон его… – дородный указал на подростка лет двенадцати, спящего впереди. – Его – оболванят!
– Угу! – сначала кивнул, затем отрицательно повел головой немногословный собеседник.
– Я тебе говорил, что я пчеловод?
Сидящий рядом силился произнести «нет», но икнул, и получилось: «Не-Э», с громким акцентом на «Э» и переходом с меццо-форте на фортиссимо.
– А я скажу! – не унимался первый.
– Скажи! – не возражал второй.
– А я тебе говорил, что у меня пасека?
– Не-Э! – снова исковеркал самое простое слово второй.
– А я скажу!
– Скажи!
– А я тебе говорил, как получают пчелиную матку?
– Не-Э!
– А я скажу!
– Скажи, скажи!
– А ты знаешь, что матку выращивают сами пчелы. Если они хотят, к примеру, произвести рабочую пчелу или трутня – кормят всех личинок пергой…
– Пер… чем? – переспросил субтильный.
– Ни «перчем»… – помотал кудрями пчеловод, – а пергой!.. то есть пыльцой… А если хотят вырастить матку – кормят тех же личинок маточным молочком.
– Маточным молочком? – удивился тот, что тоньше, видимо соединяя в уме значение этих двух слов.
– Моточным молочком! – неторопливо и с чувством поднял вверх указательный палец тот, что потолще, так что палец очутился у нее перед носом.
– Теперь ты понимаешь, дружище, как на земле все устроено: чем ты будешь молодежь кормить – то из нее и вырастет!
– Маточное молочко! Ммм! – худой обхватил виски рукой точно мыслитель в известном изваянии. – Кто бы мог подумать?!
– А ты знаешь, дружище, что для пчел самое страшное? – не унимался краснощекий толстяк.
– Пчеловод? – почти с уверенностью предположил собеседник.
– Ммм? – уже задумался тот, что потолще. – Пчеловод страшный только когда выпьет… Его пчелы боятся и поэтому жалят… А самое страшное для них – когда нет работы. Нет работы – нет пасеки. Без труда пчелы начинают роиться… и творят черт знает что! Пол семьи улетает, а та что остается уже меда на зиму может и не собрать… вот! и сдохнет от голода вместе с пчеловодом.