Милосердие палача
Шрифт:
Однажды под вечер Манцев, взглянув на него – Кольцов засыпал над листом бумаги, – сказал:
– Иди. Хотя бы на эту ночь. От тебя кожа да кости остались. Дзержинский спросит, что я с тобой сделал…
«Иди». Куда? Павел был не в состоянии отправиться сейчас в свой «Бристоль»: он опасался бессонной ночи с кошмарами. Хотелось куда-то шагать, шагать без конца, не останавливаясь,
Случайно полез в ящик стола и обнаружил там связку ключей от квартиры Старцева. В суете он забыл о них. Павел решил пойти туда. Там его никто не найдет и он наконец отоспится вволю.
Ноги словно сами собой вынесли его на Никольскую, к дому Старцева. Но потом ему захотелось пройти чуть дальше, к речушке Харьковке, к берегу, который уже ничем не напоминал город: хибары у воды, наклоненные ивы, заросли осоки и камыша, журчание воды у свай давно порушенной мельницы…
«Невольно к этим берегам меня влечет неведомая сила…» – вспомнил Павел хрестоматийные строки и впервые за долгое время усмехнулся. Посмеялся над самим собой.
Солнце уже давно село, уютно пахло нагретой ивовой корой, дымком от какого-то костерка.
Он подошел к хатке, где жила Лена. А вдруг? Вдруг он услышит детские голоса, ее певучий, с модуляциями, голос, который так зазывно, так тревожно взбирается от низких нот к высоким? Что он ей скажет? Может быть, встанет на колени и, глядя ей в глаза, проговорит самое страшное: «Лена, да, это я убил вашего мужа! Это я виноват во всем! Даже в том, что мы, русские, разделились на две враждующие стороны… мы убиваем, убиваем, калечим себя как народ, калечим страну… Лена, попробуйте простить меня!»
А что ответят дети? С каким чувством вырастут? Может быть, она простит. Не сейчас, позже. Она – женщина. И она может принять этот размен, получив нового, живого мужчину. Но дети?..
Нет, уж лучше не надо, чтобы она была в хате.
И все же он зашел. Запах жилого дома еще не выветрился, повсюду было пусто, и кусочки стекол уже кто-то вытащил из маленьких окошек: добро все-таки. На глиняном полу Павел
Он поднял одну из них: ветка все еще источала свежую острую горечь. Постарался припомнить цвет Лениных глаз – и не мог. Они светились в темноте и охватывали собой все пространство, закрывая и прошлое, и будущее и, главное, настоящее. Но какого они были цвета? Он помнил запах ее тела, волос, которые падали ему на лицо, движения рук. А вот какие у нее глаза – убей бог, не помнил.
Немножко счастья – неужели он не заслужил его? Неужели оно вовсе невозможно в этот час насилия? Неужели разлука стала законом жизни: все женщины, которых он любил или мог бы полюбить, появлялись лишь на краткий миг и растворялись вдалеке? А Таня и вовсе отлетела на такое расстояние, что даже представить страшно. Она где-то на другой планете. Среди людей, ничем не похожих на тех, что окружали теперь его, Павла.
Он хотел представить себе этот далекий, чужой мир, но не мог оторваться от маленькой хатки. Хибара была не только ближе, она была понятнее и роднее.
Он вышел на берег реки. Было уже совсем темно, лишь вода еще слабо светилась, отражая закатное небо. Какой-то кудлатый старик – ну совсем пушкинский мельник – прихрамывая, прошел мимо с котомкой на плече. На ногах у него были изношенные лапти и онучи с оборками. Совсем древний старик…
Не глядя на Павла, не поднимая кудлатых бровей, он пробормотал:
– И криком будете кричать, да не докрикнете, и свистом будете свистеть, да не досвищете…
О чем он? О своем ли, старый вещун, или о чужом одиночестве? Павел почувствовал, как эти слова мгновенно закатились на донышко его памяти, чтобы навсегда остаться там.
Распрямившись, Кольцов постарался сбросить с себя это тоскливое, лишающее сил и желания работать чувство. Его ждали дела. Тысяча дел. Он еще мог спасти многих людей. Он оставался живой частицей в смертельном механизме уничтожения.