Мир чудес
Шрифт:
– Знаю. Это я его научила так говорить. Уж не думаешь ли ты, что он сам до этого додумался, а? Ты же его знаешь. По-своему он удивительно умен – очень чувствительный, понимающий, с богатой интуицией. Но этот ум не от образования и не от чтения. Магнус – поистине удивительное существо. Такие существа – огромная редкость. И как я уже сказала, он дожил до исповедального периода в своей жизни. Я думаю, мы услышим много необычного.
– Не необычнее того, что могу о нем рассказать я.
– Знаю, знаю. Ты зациклился на том, будто его мать была святой. Рамзи, ты вот всю жизнь в этом копаешься; ты знаешь хоть одного святого, у которого был бы ребенок? И что это был за ребенок? Может быть, мы скоро узнаем.
– Меня немного злит, что он собирается рассказать посторонним людям то, чего не рассказывал
– Глупец! Кран, из которого вытекает истина, всегда поворачивает кто-то посторонний. Ты выболтал мне все тайны твоей жизни, когда мы были знакомы всего-то пару недель. Магнус будет говорить.
– Но почему сейчас?
– Потому что он хочет произвести впечатление на Линда. Его ужасно интересует Линд, и у него, как и у всех нас, есть свои маленькие причуды. Однажды он хотел произвести впечатление на меня, но тогда время в его жизни было неподходящее, чтобы выплеснуть из бутылки все.
– Но Инджестри предложил, чтобы и Линд что-нибудь рассказал. Уж не предстоит ли нам небывалое взаимное душеизлияние?
– Под всем этим жиром и искрометным радушием Инджестри прячет лисью хитрость. Он знает, что Линд ничего такого не расскажет. Хотя бы потому, что его время еще не пришло – ему всего сорок три. И его сдерживает образование – оно делает людей скрытными. То, что он нам рассказывает, он рассказывает своими фильмами, точно так, по словам Инджестри, Робер-Гуден раскрывался в своих фокусах. А вот Магнус уже ушел на покой – или почти ушел. И потом его не сдерживает образование, а оно-то сегодня и есть главнейший враг правды и подлинности. Магнус не знает истории. Ты когда-нибудь видел его за книгой? Он и в самом деле считает, что все происшедшее с ним – уникально. Завидное свойство.
– Что ж, каждая жизнь уникальна.
– До определенной степени. Человеческое существо не способно выйти за определенные рамки.
– Значит, ты думаешь, он расскажет все?
– Вовсе нет. Всего никто не рассказывает. Да всего про себя никто и не знает. Но я готова спорить на что угодно – расскажет он немало.
Больше я не стал возражать. Лизл очень проницательна в таких делах. Все утро техники занимались наладкой света. Пришлось устанавливать привезенный из Цюриха мобильный генератор, подсоединять и развешивать лампы. Помещение манежа превратилось в джунгли проводов и трубчатых опор для подмостков. Кингховн волновался из-за мелочей, которые казались мне несущественными; помощница режиссера стояла вместо Айзенгрима, пока настраивали свет; сам он в это время бродил по манежу, а когда подошло время завтрака, увел меня в уголок.
– Расскажи мне о подтексте, – сказал он.
– Это термин, который очень любят современные театральные деятели. Это то, о чем герой думает и что знает, в противоположность тому, что он должен говорить по сценарию. Очень психологическая вещь.
– Приведи мне какой-нибудь пример.
– Ты знаешь. «Гедду Габлер» Ибсена?
Ибсена он не читал, и вопрос, конечно, был идиотским. В литературе он вообще не ориентировался. Я пустился в объяснения:
– Эта пьеса о красивой и привлекательной женщине; оказавшись в тупиковой ситуации, она выходит замуж за человека, которого считает крайне неинтересным. Они возвращаются после медового месяца, во время которого она окончательно и бесповоротно разочаровывается в своем муже, но она знает, что забеременела. В первом акте она разговаривает с теткой мужа, которая, обожая племянника, рассуждает о его достижениях и радостях семейной жизни; героиня же, слушая эту болтовню, пытается держаться в рамках приличий. Но все это время в глубине души она знает, что ее муж – неинтересный, робкий, надоедливый любовник, что у нее будет от него ребенок и что она боится родов. Вот это и есть подтекст. Если актриса понимает это, ее игра становится более глубокой и подчеркивает иронию ситуации.
– Ясно. Это кажется очевидным.
– Перворазрядные актеры всегда это понимают, но драматурги вроде Шекспира обычно выводят подтекст на поверхность и дают его публике напрямую. Как в монологах Гамлета.
– Я никогда не видел «Гамлета».
– Вот это и есть подтекст.
– Как ты думаешь, обстоятельства моей жизни и в самом деле могут дать подтекст для этого фильма?
– Это
– Ты ошибаешься. Этот подтекст известен мне, и, наверное, все, что я делаю, определяется тем, какой я сегодня и каким был прежде.
Недооценивать Магнуса всегда было неразумно, и тем не менее я постоянно делал эту ошибку. Ох уж это самомнение образованных! Мне постоянно казалось, будто он проще, чем на самом деле, из-за того, что не знает «Гамлета» или «Гедды».
– Я подумываю о том, не рассказать ли им кое-что. Возможно, Данни, я их удивлю. Знаешь, они ведь такие высокообразованные. Образование – превосходная защита от жизненного опыта. Оно предлагает столько готовых товаров, и все из лучших магазинов, что возникает искушение отказаться от собственной жизни, подражая жизням тех, кто лучше тебя. В чем-то оно делает человека умным, а в чем-то – непроходимым болваном. Думаю, я их удивлю. Они столько говорят об искусстве, а на самом деле образование воздвигает между человеком и истинным искусством ту же стену, что и во всех других областях жизни. Они даже не догадываются, какой подлой старой сукой может быть искусство. Думаю, я их удивлю.
Значит, Лизл оказалась права. Он был готов опорожнить свою бутыль.
Ну что ж, а я был готов слушать. Больше того: я горел желанием слушать. Причины на то у меня были основательные и профессиональные. Как историк я всю свою жизнь отдавал себе отчет в том, насколько важны документы. Через мои руки прошли сотни документов – письма, доклады, меморандумы, иногда дневники; я всегда относился к ним с уважением, а со временем у меня к ним развилась своеобразная любовь. Они говорили о том, что с каждым годом становилось для меня все важнее и важнее и в чем заключалась земная форма бессмертия. Историки приходят и уходят, а документы остаются, они обладают безусловной и неизменной важностью. Тот, кто написал тот или иной документ, продолжает говорить через него. Документ может быть честным и полным, но также может быть и абсолютным враньем, а еще автор может намеренно опустить что-то важное. Но как бы то ни было, а документ – вот он, и это единственное, что остается в распоряжении последующих эпох.
Мне очень хотелось создать или записать и оставить после себя какой-нибудь документ, так чтобы, когда эту же тему затрагивали в будущем, непременно давали бы ссылку: «Рамзи говорит…» Таким образом, весь я не умру, частичка меня останется в этом мире. И вот мне предоставлялся этот шанс.
Будет ли это кого-нибудь интересовать? Обязательно будет. Я написал вымышленную историю жизни Магнуса Айзенгрима, великого фокусника и иллюзиониста, причем сделал это по его просьбе и по просьбе Лизл, которая была организатором и в весьма значительной степени мозгом его необыкновенного шоу под названием «Суаре иллюзий». Эта книга продавалась в фойе театров, где Магнус давал представления, но, кроме того, и сама по себе имела довольно лестный для меня успех. Она продавалась на удивление хорошо в тех местах, где продажи книг особенно высоки – в табачных лавках, в аэропортах и на автобусных остановках. По продажам она необъяснимым образом превзошла все мои другие книги, даже «Сто святых для путешественников» и очень популярных «Кельтских святых Британии и Европы». Почему? Потому что в своем роде это была необыкновенно хорошая книга. Ее читали образованные и в то же время не отвергали и те, кому нужно живое увлекательное чтиво.
Авторство этой книги все еще держалось в тайне, потому что, хотя я и получал половинную долю с продаж, считалось, что написал ее Магнус Айзенгрим. Ему она принесла огромную пользу. Люди, которые верят тому, что читают, приходили посмотреть на человека, живущего такой полной удивительных приключений жутковатой жизнью. Люди более умудренные приходили, чтобы посмотреть на человека, который написал о себе столько вычурной, безвкусной лжи. Как сказала Лизл, это книга в готическом стиле, полная несообразностей, подсвеченных иллюзорными огнями романтики девятнадцатого века. Но она была и достаточно современной, так как затрагивала вульгарные сексуальные струны, звучание которых желают услышать многие читатели.