Мир чудес
Шрифт:
Эти слова стали роковыми. Я ринулся на улицу, и меня шумно и обильно вырвало на мостовую. Попытаться влезть в шкуру сэра Джона? Меня что, ждет еще один Абдулла?
Так оно и оказалось, но только это был Абдулла особого рода – мне такое и в голову не приходило. Прошлое никогда не повторяется в точности. У меня начинался период нового рабства – гораздо более опасного и потенциально разрушительного, но ничуть не похожего на мое унизительное существование у Виллара. Я поступил в долгое ученичество к эгоизму.
Обратите внимание: я говорю «эгоизм» – не «эготизм» и готов растолковать вам, в чем различие. Эготист – это себялюбивый человек, довольный собой и жаждущий сообщить миру о своем захватывающем любовном приключении. Но эгоист, как сэр Джон, – личность гораздо более серьезная. Он считает, что он сам, его интуиция, его устремления и вкусы – единственный критерий всего сущего. Да и сам мир – это его творение. Внешне он может быть вежливым, скромным и обаятельным (и конечно, сэр Джон
Всем нам в той или иной мере свойствен эгоизм. Да и как иначе-то, когда все мы у него столуемся? Я думаю, что вы, Юрген, по преимуществу эгоист. И вы тоже, Гарри. Ничего не могу сказать об Инджестри. Но вот Лизл – определенно эгоистка, а ты, Рамзи, эгоист неистовый, сражающийся со своим демоном, – ведь тебе хочется быть святым. Но всем вам далеко до эгоизма сэра Джона. Его эгоизм питался любовью жены и аплодисментами, которые он умел исторгать у зала. Я не знал никого, кто мог бы сравниться с ним во всепоглощающем и влекущем за собой проклятие грехе эгоизма.
– Проклятие? – не удержался я.
– Мы с тобой, Данни, воспитывались с верой в проклятие, – очень серьезно произнес Айзенгрим. – Что это значит? Неумение слышать голос сострадания; равнодушие к чувствам других, если только они не могут послужить нашим интересам; слепоту и глухоту ко всему, что не льет воду на нашу мельницу? Если я не ошибся в определении и если это разновидность проклятия, то я использовал слово очень даже к месту.
Только поймите меня правильно. Сэр Джон вовсе не был жесток, или бесчестен, или упрям в жизни; но все эти качества проявлялись в нем сразу, как только дело касалось его художнических интересов. А вот в этой достаточно широкой сфере он не знал жалости. Нет, он доводил Адель Честертон до слез на каждой репетиции вовсе не потому, что был тираном. Он полностью подчинил себе Холройда – который во всем остальном был крепкий орешек – вовсе не потому, что любил помыкать себе подобными. Он превратил Миледи в некую разновидность огнетушителя для заливки разжигаемых им повсюду пожаров совсем не потому, что знал о ее исключительных человеческих качествах – необыкновенной душе и умении тонко чувствовать. Это и многое-многое другое он делал потому, что бы предан идеалу театрального искусства (насколько оно касалось его) в себе. Я думаю, он прекрасно понимал, что делает, и считал, что игра стоит свеч. Это служило его искусству, а его искусство требовало безжалостного эгоизма.
Он был чуть ли не последним представителем вымирающей породы актеров-антрепренеров. Не существовало никакого попечительского художественного совета, который помог бы ему остаться на плаву в случае провала или оплатил бы счет за художественный эксперимент или акт мужества. Ему самому приходилось отыскивать деньги на свои предприятия, и если какой-то его спектакль приносил одни убытки, то он должен был возмещать их из доходов нового, иначе вскоре его обращения к инвесторам стали бы гласом вопиющего в пустыне. Помимо всего прочего, он был и финансистом. Он просил людей вкладывать деньги в его мастерство, его опыт и предпринимательское чутье. А также – в его индивидуальность и обаяние, а еще – в удивительную технику, которую он приобрел, чтобы его индивидуальность и обаяние стали очевидными сотням тысяч людей, покупавших театральные билеты. Нужно отдать ему справедливость, у него были очень тонкие вкус и чутье, поднимавшие его над актерами первого эшелона до уровня очень небольшой группы звезд с гарантированными зрителями. Он отнюдь не был алчным, хотя и любил пожить на широкую ногу. То, что он делал, он делал ради искусства. Его эгоизм коренился в вере, что искусство (которое он собой олицетворял) стоит любых жертв, какие может принести он и те, кто с ним работает.
Когда меня приняли в его труппу, там уже вовсю шла борьба со временем. Не борьба с приближающейся старостью – потому что на этот счет он не заблуждался. Это была борьба с переменами, которые приносит время, борьба за то, чтобы перенести в двадцатый век представления о театре, бытовавшие в девятнадцатом. Он был глубоко предан тому, что делал. Он верил в романтизм и не мог смириться с тем, что концепция романтизма уходит.
Романтизм не остается неизменным. Из его пьес, в которых красавец-герой выходил победителем (пусть хотя бы и ценой смерти за какое-нибудь благородное дело) из целого ряда великолепных приключений, начинал сыпаться песок. Романтизм в то время ассоциировался с «Интимной жизнью» [119] , которая только-только появилась. Тогдашние зрители не воспринимали эту пьесу как романтическую, но именно такой она и была. И из нашего представления о романтизме (который нередко исследует убожество и деградацию) когда-нибудь тоже
119
«Интимная жизнь» – комедия Ноэля Кауарда, появившаяся в начале 20-х гг. XX в. В этой комедии две супружеские пары, вступившие во второй брак, проводят медовый месяц в одном отеле.
– Это бич актера, – сказал Инджестри. – Вы помните, что сказал Олдос Хаксли? «Актерство поражает эго как ни одна другая профессия. Ради того чтобы регулярно испытывать эмоциональное самобичевание, наше общество приговаривает большое число мужчин и женщин к пожизненному отречению от душевного равновесия. Не слишком ли это большая цена за наше приятное времяпрепровождение?» Какая глубокая мысль, согласитесь. Хаксли когда-то сильно повлиял на мое мировоззрение.
– Вы, видимо, уже сумели преодолеть это влияние, – сказал Айзенгрим, – иначе вы бы не говорили о душевном равновесии над остатками великолепного ужина и огромной сигары, которую вы сосали, как младенец – грудь матери.
– Я думал, вы меня простили, – сказал Инджестри, напуская на лицо шаловливое (насколько то позволяли его возраст и внешность) выражение. – Я не прикидываюсь, будто отказался от земных радостей. Вернее, как-то попытался было отказаться, да ничего хорошего из этого не вышло. Но при мне остались мои интеллектуальные одежды, и время от времени я в них щеголяю. Продолжайте, пожалуйста, про сэра Джона и его эгоизм.
– Непременно, – сказал Магнус. – Только в другой раз. Официанты проявляют нетерпение, а главный бандит уже деликатно шуршит счетом.
Я не без зависти смотрел, как Инджестри, даже не удосужившись бросить взгляд на цифры, подписал счет. Наверно, он тратил не свои деньги. Мы вышли на улицу под лондонский дождь и взяли такси.
4
Следующие несколько дней Магнус был занят в студии под Лондоном – нужно было доснять несколько кадров «Hommage»; это были крупные планы – главным образом его руки во время сложных манипуляций с картами и монетами, но он настаивал, чтобы на нем при этом были полный костюм и грим. Немало времени ушло на утомительные препирательства с модным фотографом, которого отрядили для съемки рекламных фотографий. Он талдычил Магнусу, что хочет сделать фото «настоящего Айзенгрима». Но Магнусу не нужны были съемки скрытой камерой, и он не обошелся без резкостей в адрес фотографа – бородатого фанатика в сандалетах, – требуя, чтобы не было никаких съемок того, что он с такой старательностью прятал в течение более чем тридцати лет. Поэтому мы отправились к одному очень знаменитому фотографу, известному своими съемками королевской семьи, и они с Магнусом наметили несколько портретов, которые ко взаимному их удовлетворению были сняты в великолепном интерьере старого театра. На все это ушло немало времени, но в конце концов все дела были закончены и причин оставаться в Лондоне больше не было. Но Линд и Инджестри и в меньшей степени Кингховн были исполнены решимости дослушать историю Магнуса до конца. Он долго их дразнил, отговаривался, утверждая, что, мол, ничего такого в его истории нет, что он устал говорить о себе, но наконец было решено, что они проведут с нами день перед нашим отъездом из Лондона и получат свое.
– Делаю это только ради Инджестри, – сказал Магнус, и мне это замечание показалось странноватым, поскольку они с Роли с самой первой встречи в Зоргенфрее были далеко не на дружеской ноге. Как и всегда, надеясь услышать в ответ что-нибудь интересное, я воспользовался случаем и сказал Роли об откровениях Магнуса. Роли был озадачен и польщен.
– Не могу понять, почему он это сказал, – такова была его реакция. – Но в нем есть что-то, что возбуждает во мне далеко не ординарное любопытство. Он очень похож на кого-то, кого я знал, только вот не могу припомнить на кого. Меня очаровала та резкая отповедь, которую я получил, высказав свое мнение о старике Тресайзе и его жене. Я знаю о сэре Джоне кое-что, проливающее на него совсем не такой розовый свет, который окрашивает воспоминания Магнуса. Эти рассказы о старых актерах… знаете, большинство из них были жуткими бездарями. Искусство артиста – самое недолговечное. Вам не приходилось пересматривать фильм, который вы видели тридцать или даже сорок лет назад и сочли замечательным? Умоляю вас, не ходите на такие фильмы. Сплошное разочарование. Обычно ты помнишь то, чего на самом деле нет и не было. Нет уж, пусть старые актеры умирают.