Мир и Дар Владимира Набокова
Шрифт:
Неумение и нежелание Уилсона вчитаться десять лет тому назад в «Зловещий уклон» наметили первую трещину раскола между друзьями. Можно представить себе, как горько в нынешнюю тяжкую для него пору отозвалось в душе Набокова непонимание Уилсона.
Летом 1955-го Набоков отослал в «Викинг» рукопись под условным названием «Мой бедный Пнин». В сентябре Ковиси написал Набокову письмо, сильно его задевшее. Ковиси предлагал новую, менее высокую, чем раньше, сумму аванса, мотивируя это тем, что книга оказалась короткой и что вообще это — собрание очерков, которые уже печатались в журнале. Набоков написал, что против сокращения аванса не возражает, зато решительно возражает против определений вроде «собрания очерков». Набоков объяснял издателю, что он ставил перед собой в этой книге очень важную художественную задачу — создание нового характера, и что при работе над романом ему пришлось отказаться от многих соблазнов, которые подсказывал сюжет, так что он вовсе не собирается теперь «дорабатывать» книгу (как
«Ну, а что такое роман? — спрашивает Набоков в письме. — „Сентиментальное путешествие по Франции“ Стерна это роман? Не знаю. Знаю только, что „Пнин“ не собрание очерков. Я не пишу очерков. И должны ли мы впихивать книгу в рамки какой бы то ни было категории?»
«Пнин» — книга замечательно смешная, трогательная и на определенном уровне прочтения совершенно простая и «реалистическая». Ее герой — рассеянный русский эмигрант, все потерявший в изгнании. Он всегда делает что-то не то в этой непонятной Америке, везде он как будто не на своем месте (только попав в русскую среду, он перерождается — становится вдруг ловок, обходителен, очень умен и трогательно чувствителен). Он повседневно вступает в странные отношения с предметами современного быта: у него «роман» со стиральной машиной, он «очеловечивает» свои отношения со всеми приборами — и всегда терпит крах. Его лекции о русской литературе, которые он читает своим студентам, отличающимся, по признанию американского профессора Стегнера, совершенно энциклопедическим невежеством и, конечно же, не понимающим ни русских текстов, ни рассуждений Пнина, — лекции эти уморительны (и сколько бы ни отстранялся автор от своего героя, усугубляя гротескные черты Пнина, так и представляешь себе его собственные лекции в Уэлсли и Корнеле, где он зачитывает текст, перепечатанный Верой, и только время от времени, выхватив глазами очередную горсть слов, поднимает взгляд к аудитории). А каково окружение Пнина, все эти жулики и пройдохи, вымогающие субсидии на подозрительные цели и подозрительные темы! Каков глава отделения французской литературы (который не любит литературы и не знает французского), чей курс небрежно списан из старого популярного журнала, найденного на чердаке!..
Я глянул за окно на улицу Насьональ — парижский летний день обещал быть жарким. Потом я взглянул на часы, отложил работу и пошел будить чужого пацана. Пацан прилетел накануне и спал среди дочкиных кукол и мишек. Он был американский студент, сын моего бывшего редактора, который осел теперь где-то на роскошных задворках Вашингтона. Проходя в ванную мимо моего стола, пацан кинул взгляд на книгу и усмехнулся понимающе:
— А-а, «Пнин»…
— Ты что, читал «Пнина»? — удивился я, — У вас там что, еще книги читают в Америке?
Потом я вспомнил, что мальчик-то был все-таки из русской семьи.
— Я учусь в этом самом Корнеле, — сказал симпатичный Димка, — Как же мне «Пнина» не читать?
— А что, похоже? — спросил я, погладив своего грязного «Пнина», зачитанного в процессе перевода.
— Один к одному, — сказал пацан.
— И проф Блорендж еще там?
— Куда ж он денется? — сказал понятливый Димка.
Набоков страсть как не любил, когда у него находили что-нибудь «сатирическое». Он заявлял, что не любит сатиру. И еще он жуть как не хотел обидеть Америку, а всегда ведь находятся дураки, которые обижаются на книги. Хитрые ловкачи даже организуют их возмущенные письма — письма тулонских докеров или ялтинских шоферов. Но что поделаешь с набоковским текстом, если он писатель иронический, этот Набоков…
Помню, я спросил как-то у переводчицы В.П. Аксенова, когда же мой любимый писатель напишет про американскую бочкотару. Она возмущенно всплеснула руками:
— Что вы, как можно? Америка ему столько дала.
Я вспомнил, как один дальний родственник говорил мне когда-то с энтузиазмом:
— Советская власть тебе все дала…
Что это означало? Что я должен помалкивать? Или что могут еще добавить к тому, что дали? Давали тогда много…
Но в Америке как будто не сажали за книги. Отчего же все они так боялись, набоковские друзья-издатели, которых позднее, в послесловии к «Лолите» он тактично называл то Экс, то Икс?..
ГЕРОИЧЕСКИЙ ТИМОФЕЙ ПАЛЫЧ
При внимательном чтении «Пнин» оказывается вовсе не таким уж простым романом. Во-первых, внимательный читатель замечает, что рассказчик опять не вполне надежен. Во-вторых, у видного русского литератора, героя романа, какие-то сложные отношения с главным его героем: он его счастливый и безжалостный соперник в любви. Не исключено еще при этом, что он выдумщик. «Вы не верьте ни одному его слову… — крикнул как-то, еще в парижскую пору их знакомства, честный Пнин, — он все выдумывает». Рассказчик двоится, даже троится, а Пнин и вовсе как будто ускользает от рассказчика. По определению Джулии Баадер, существует «реалистический» Пнин, «живой», может, самый «живой» из всех набоковских персонажей, ускользающий от произвола сочинителя. Доступен ли такой Пнин проникновению рассказчика в его нутро? Вряд ли. Ведь главное условие продолжения человеческой жизни — это, согласно Набокову, «ее укромность, сокрытость от глаз… Человек может существовать лишь до тех пор, пока он отгорожен от своего окружения». Неожиданные приступы странной болезни (у него «тень за сердцем» — так и сам Набоков в одном из писем описывал свою болезнь) разрушают эту оболочку, и тогда Пнин точно сливается со своим прошлым, выпадает из реальности. Очнувшись, он приходит к выводу, что главное — это просто продолжать существование. Это возвращение в жизнь знаменуется появлением белочки на аллее сквера. Белочка (как и эта скамья, и листья, и эти соцветья) уже присутствовала некогда в детской комнате Пнина, в резьбе ширмы и в узорах обоев. Она появляется всякий раз при его погружении в прошлое или в размышлениях о смысле существования. Именно белочка возвращает его к реальности. Своей настоятельной жаждой она отвлекает его от горьких слез после визита его бывшей жены. На открытке, посланной Пниным Виктору, — снова белочка, а подпись объясняет, что по-гречески слово белка означает «тенехвост»: тень прошлого неизменно идет в хвосте жизни. Иногда все эти связи достаточно тонки, обозначены лишь одним словом, намеком. Вот, к примеру, эпизод, в котором Пнин шествует в университетскую библиотеку:
«Гудок поезда прозвучал вдали со степной печалью. Тощий бельчонок метнулся через солнечное пятно на снегу, туда, где тень ствола, оливково-зеленая на траве, становилась на время серовато-синей, а сам ствол с царапучим и шустрым скрипом возносил свои голые сучья в небо… Бельчонок, скрытый теперь в каком-то развилке, сердито стрекотал, брюзжа на хулиганов, выживших его с дерева».
Степная печаль гудка в Новой Англии, бельчонок, выжитый с законного места, — а дальше вдруг упавший том раскрывается на фотографии русского поля, цветов, Толстого… Добравшись до библиотеки, Пнин и сам уподобляется белке, унося с собой книги в гнездо, как орех.
Пнин очеловечивает белочек. У одной из них, вероятно, жар, она хочет пить… А случайно ли первую любовь Пнина, убитую нацистами в концлагере, звали Мира Белочкина?
Самые наблюдательные из читателей (обычно это набоковеды, конечно) приметили еще и Золушку. На новоселье у Пнина заходит речь о башмачке Золушки — и Пнин объясняет, что он был вовсе не стеклянный, а из беличьего меха. По мнению набоковедов, есть какая-то не вполне ясная связь между Пниным, белочкой, Золушкой, сыном Лизы Виктором, талантливым художником, пытающимся постигнуть «градацию зольно-пепельных Золушкиных оттенков, превосходящих возможности человеческого восприятия», и духовным («водным») отцовством Пнина. Так или иначе, размышляя об этих приемах Набокова, нельзя не согласиться с героиней романа Джоун Клементс, которая на той же вечеринке у Пнина (она была уже «сильно навеселе» и прерывала «фразы… глубокими охающими вздохами») говорит о некоем писателе: «…чего он добивается — хоо — почти во всех своих романах — хоо — это — хоо — выражения фантастической повторяемости определенных ситуаций?»
Как указывал сам Набоков, главное достижение этого романа — образ Тимофея Палыча Пнина, вечного изгнанника и беглеца. От окружающего мира он прячется в свою особость, в свою непохожесть и, конечно, — в русскую литературу, в красоту, в эстетику. Он, не жалуясь и не жалея себя, живет в тех обстоятельствах, в которые поставила его судьба, сберегая, однако, при этом свое я, ибо слияние с внешним миром — смерть. И Пнину удается выстоять во всех мировых и личных катастрофах, сохранив себя. История с прекрасною хрустальной чашей, подаренной Пнину Виктором (и потому имеющей для Пнина особый смысл), — один из самых впечатляющих аккордов этой темы. После ухода гостей с его новоселья и последовавшего за этим сообщения профессора Гагена о том, что услуги Пнина больше не нужны Уэйндельскому (Вандальскому) университету (а стало быть, и мечта о своем собственном, после тридцати пяти лет бездомности, доме снова рухнула), Пнин принимается за мытье посуды.
«В раковине Пнин приготовил пузырчатую ванну для посуды, ножей и вилок, потом с бесконечной осторожностью опустил в эту пену аквамариновую чашу. При погружении звонкий английский хрусталь издал приглушенный и мягкий звон. Ополоснув янтарные стаканы, ножи и вилки под краном, он опустил их в пену… Дотошный Пнин ополоснул щипцы и уже начал их протирать, когда эта ногастая штука вдруг каким-то непонятным образом выскользнула из полотенца и стала падать вниз, как человек, сорвавшийся с крыши. Пнин почти что успел изловить щипцы — его кончики пальцев успели коснуться их на лету, но это лишь точнее направило их полет к пенной поверхности, скрывавшей сокровища, оттуда тотчас же за всплеском раздался душераздирающий треск разбитого стекла.
Пнин отшвырнул полотенце в угол и, отвернувшись, стоял какое-то мгновение, глядя в черноту за порогом распахнутой кухонной двери… Он выглядел сейчас очень старым, с полуоткрытым беззубым ртом и пеленою слез, замутивших невидящий, немигающий взгляд. Наконец со стоном болезненного предчувствия он повернулся к раковине и, набравшись духу, глубоко погрузил руку в мыльную пену. Укололся об осколки стекла. Осторожно вынул разбитый стакан. Прекрасная чаша была цела».