Мир, который сгинул
Шрифт:
Вдохновленный всем этим, Гонзо записывается на карате. Он идеально подходит для боевых искусств: он бесстрашен, физически развит и в восторге от перемен, происходящих в его теле от бесконечных нагрузок. Одно плохо: на вечеринку Гонзо опоздал. Он мог бы стать настоящим мастером, если бы начал тренироваться раньше. А так остается довольствоваться статусом прекрасного ученика. Для его хилого приятеля (чей йоко-гери-кекоми действительно самый хилый в округе) карате – очередная арена, где жизнь имеет законное право наносить ему удары, однако он не сдается. Несмотря на давно пришедшее понимание, что с другом ему нипочем не сравниться, он – то бишь я – никогда не бросал начатое. Это качество чуждо Гонзо, который в своем беспечном и неукротимом шествии по жизни о таком даже не задумывался.
Однажды вселенная решает, что я уже оперился, и требует от меня первого самостоятельного полета. Мэри-сэнсэй уводит меня с татами, чтобы осмотреть мой расквашенный (в который раз) нос. Мне его никогда не ломали, но – в отличие от рук,
Я возражаю – Гонзо не захочет менять школу.
– Нет, Гонзо и здесь хорошо. Переведись сам, без него.
Концепция неожиданная, однако – надо же! – весьма заманчивая.
– В другую школу карате?
– Нет, попробуй другой стиль. Более мягкий.
– В каком смысле «мягкий»?
Она объясняет.
В результате меня проводят по всем местным секциям, где учат «мягким» боевым искусствам, и первым делом я понимаю: определение «мягкий» обманчиво и относительно. Не нужно сравнивать себя с людьми, которые отчаянно стремятся превратить свое тело в машину для убийства и целыми часами, днями, месяцами колошматят доски и манекены, обитые наждачкой, а час для них проходит впустую, если не разбить ногой пяток кирпичей. Дело не в том, жесток стиль или нет, важно другое: открыта его жестокость или изысканна, неуловима. Новичку мягкие стили покажутся изнеженными и вычурными, а жесткие – брутальными и беспощадными. Правда же заключается в том, что мягкие виды более осмысленно подходят к причинению боли и вреда противнику. А вот что неприятней для врага – вопрос открытый; остается для меня загадкой и то, какой стиль в нашей провинциальной глуши привлекает больше ненормальных. От айкидоков с суровыми улыбками я ухожу сразу: их безупречно невозмутимые лица словно говорят, что ни жизнь твоя, ни смерть не имеют никакого значения, а в конце поединка они изображают, что добивают поверженного мечом. Более современные разновидности джиу-джитсу, европейская и бразильская, тоже мне не по душе: в первую секцию ходят веселые крутые парни ростом не выше метра шестидесяти и примерно такие же в плечах, во вторую – смешливые извращенцы с нездоровой любовью к болевым захватам и женщинам в непрактичных купальниках. Надменный пуританин, я без лишних раздумий выхожу из этих залов. Вот загвоздка: дзюдо – скорее искусство самозащиты; тайцзи – красиво и изящно, но надо прозаниматься им всю жизнь, чтобы в бою от тебя был какой-то прок. Более эзотерические – хотя и не менее жесткие, чем карате, – эскрима и силат в нашей округе не преподаются. Я обращаю на Мэри-сэнсэй отчаянный взгляд, и в кои-то веки моего желания оказывается достаточно.
– Да, – говорит Мэри-сэнсэй, – есть еще одно боевое искусство.
Именно так, впервые без Гонзо Любича, я оказываюсь на пороге Школы Безгласного Дракона, чтобы проситься в ученики к У Шэньяну.
– Шэнь и Ян произносятся как бы раздельно, но пишутся слитно, – сказала Мэри-сэнсэй две минуты назад, почему-то взволнованно. Мы сидели в ее «фольксвагене» и ждали, когда подойдет назначенное нам время. – Не вздумай называть его У Шэньяном, для тебя он мистер У, или мастер У, или… – Больше она ничего придумать не в силах, да и вообще, нам пора. Дверь открывается. Восторженный голос зовет: «Входите-входите!» – и я вижу, как мои ноги переступают порог.
Мистер (мастер) У – первый учитель, который пригласил меня к себе домой, и первый тренер, захотевший познакомиться со мной вне мата, прежде чем оценить мои боевые способности. По словам Мэри-сэнсэй, если он не найдет в моем сердце того, что нужно, нет смысла испытывать остальное. Я внимательно обследую свое сердце – уж очень ущербный орган для таких высоких требований. Оно правильного размера и расположено не там, где думают киноманы (в верхней левой части груди находится легкое), а чуть левее центра. Оно бьется со скоростью семьдесят ударов в минуту и вполне исправно качает необходимые вещества и кислород по моему телу; насколько мне известно, у него нет никаких загадок, сверхъестественных способностей или тайного наследия. Убедившись таким образом в своей непригодности, я могу со спокойной совестью осмотреть гостиную, которая сама по себе замечательна. Это не просто место, где можно сидеть, читать и пить чай с кексом, а прямо сокровищница, полная загадочных и любопытных вещей. В углу стоит воинственный золотой кабан, на каминной полке – две собачки фу, всюду торшеры разных времен, на стенах оружие и фарфоровые утки. У Шэньян по-прежнему меня осматривает; я чувствую на себе его внимательный взгляд и начинаю составлять перечень здешних предметов, уже смирившись с ролью уборщика или чернорабочего.
Бросаются в глаза:
Два кресла, антикварных, но чудовищно удобных – сразу видно. Они стоят по двум сторонам камина в другом конце комнаты, рядом с журнальным столиком хитрой конструкции, которая позволяет прятать книжки под столешницей.
Повернутый спинкой ко входу кожаный диван столь же почтенного возраста, обнаруживающий признаки (как-то: подушка и одеяло) того, что на нем недавно спали. Оказывается, человек этот по-прежнему лежит на диване – с западного конца торчат две худенькие, наверняка девчачьи (судя по узору на белых носках) ноги – моей сверстницы или девочки помладше.
Напольные часы с ровным, пусть и чуть торопливым ходом, темного дерева, местами покрытого сусальным золотом. Передняя дверца открыта, и видно, как маятник медленно качается слева направо и обратно, вопреки всем традициям издавая уверенный и бескомпромиссный так-тик. Девочка на диване явно жива и не спит, потому что ее северная нога тоже временами так-тикает.
Письменный стол и стул, оба щедро усыпаны крошками кекса и бумагами. Они скорее удобные, чем солидные, а стопки писем и рисунков увенчивает единственный лист чистой бумаги, на котором лежит карандаш. Мистер (мастер) У не использует ручку для повседневных задач, ведь в той стране – или в том времени, – откуда он пришел, чернила дороги. Тончайший из тонких намеков: мистер (мастер) У пишет по-китайски.
Предмет: допотопный граммофон, самый настоящий, не стерео, не вертушка и не CD-плеер, а облезлая хрипящая конструкция с хромированной ручкой, огромным рупором в форме цветка и тупой иглой, извлекающей музыку из хрупких черных пластинок, вращающихся со скоростью 78 оборотов в минуту. Все происходит механически, без электричества, транзисторов и микросхем.
Для меня, рожденного в цифровой век, это прямо-таки белая магия, столь волнующая, что на миг я даже забываю бояться. Мне теперь трудно относиться к хозяину как к ужасно важному и помпезному человеку, потому что сам он во всем видит игру. Вот и сейчас мистер (мастер) У подскакивает к граммофону и показывает его во всей красе: крутит ручку, выбирает старую запись «Фиск джубили сингерс» и широко улыбается в ожидании отклика на свой чудесный фокус. Я слишком поражен потрескивающим чудом и не в силах даже улыбнуться, пока песня не кончается и мистер У ловко не поднимает иглу. Он вытаскивает из-за аппарата пакет с еще более невероятными записями и вручает мне. Я перебираю пластинки с мучительной тревогой, что какую-нибудь да разобью, в конце концов ставлю адажио из «Концерта для кларнета с оркестром ля-мажор» Моцарта и слушаю до самого конца. Мистер (мастер) У не спускает глаз с моих пальцев, когда я в точности, как он, поднимаю иглу, потому что штука эта слишком безупречная, слишком бережно хранимая, слишком любовно сделанная, чтобы по неосторожности причинить ей вред. И вот тут-то я наконец поднимаю глаза на учителя.
У Шэньян высокий и худой. Он вовсе не похож на Будду, больше смахивает на стремянку в домашнем халате. Время отшлифовало его, отполировало и пошло по своим делам, так что в восемьдесят лет он сильнее команды университетских атлетов вместе взятых, хоть и прихрамывает на правую ногу. Его широкое коричневое лицо не бесстрастное, как у Такаджи-сэнсэя, который однажды заходил в додзё Мэри и выразительно хмыкал всякий раз, когда я наносил девчонке из Хозли жалкие предсказуемые удары; и не строгое, несмотря на кустистые белоснежные брови. У Шэньян громко – настораживающе – хохочет, чаще невпопад, и словно бы получает удовольствие от сущих пустяков вроде цвета оконной замазки или скользкого коврика у стола. Последнее он демонстрирует так: уверенно встает на коврик и начинает бешено дергаться, вертя бедрами и шаркая по полу тапочками, быстро перенося вес с одной ноги на другую. Закончив, он явно ждет от меня того же. Опасаясь, как бы он не решил, что я пародирую его хромоту, я все-таки точно копирую движения, и учитель одобрительно смеется, вопя: «Элвис Пресли! Грейсленд!» На слове «рок-н-ролл» он жутко путается, потому что в его английском даже спустя много лет слышится примесь родного языка, однако и это ни капли его не огорчает, а стало быть, меня тоже. Мы идем дальше: ему нравятся мои брюки, а вот часы, на его вкус, слишком детские – циферблат в виде улыбчивой кошачьей морды, усы вместо стрелок. Кроме того, У Шэньян считает, что мне нужно сменить парикмахера, и, хотя чувство долга велит мне вступиться за домашнюю стрижку Ма Любич, я делаю это с осознанием его правоты. Он извиняется – передо мной и перед Ма Любич. Из-за спинки дивана доносится фырканье, но я непреклонен. Старик без тени иронии обращается со мной как с равным – хотя допускает, что я чуть менее опытен и разборчив в часовых механизмах. За разговором мы меряемся руками: мои такие же тонкие, как его, что приводит его в необъяснимый восторг. И лишь когда я объясняю, зачем явился (хотя старик и так должен это знать), он собирается с мыслями: окидывает меня серьезным взглядом и задумывается. Я морально готовлюсь к неизбежному – к тяжелейшему испытанию и отказу. У Шэньян поворачивается к стене и находит среди фарфоровых уток короткий толстый меч с одним лезвием и острым кончиком. Он осторожно вынимает его из ножен и обращается ко мне:
– Орудие войны. В большом почете у воинов. Прекрасная работа. – Морщится. – Или, как тут говорят, нож мясника! Очень острый и очень старый. Возьми его и скажи, что ты чувствуешь.
Он протягивает меч, и вдруг его больная нога поскальзывается на коврике. Орудие войны взлетает в воздух, медленно вращаясь вокруг рукоятки, пока (к моему огромному облегчению, шевельнутся-то я еще не успел) острие не поворачивается в другую сторону. У Шэньян подается вперед, почти ныряет, и я осознаю, что меч сейчас вонзится ему в грудь. Я обязан что-то предпринять. Верхний край меча тупой, поэтому я ударяю по нему правой рукой, выталкивая острие из нашего круга, тут же шагаю вперед и сгибаю ноги в коленях, держа спину прямо, чтобы поймать падающего старика.