Мир Марка Твена
Шрифт:
Есть у Твена рассказ «Трогательный случай из детства Джорджа Вашингтона», того самого Вашингтона, чья голова по форме была неотличима от черепов большинства ганнибальцев. Там говорится об одном любителе игры на аккордеоне. Его музыка производила совершенно необычное действие. Какой-то старец, годами прикованный к постели, с радостными слезами на глазах обнял нашего музыканта и сказал, что теперь ему хочется умереть, лишь бы не услышать вариации к «Застольной» еще раз. Хозяйки квартир охотно не брали с него ни гроша, но при условии, чтобы он съехал до истечения первого месяца. Едва раздавались душераздирающие звуки аккордеона, как с соседями
Постойте, ну при чем же тут маленький Джордж Вашингтон, Который Не Умел Лгать и доказал это, подрубив вишневое деревцо, но тут же признавшись папе и покаявшись? Да ни при чем, конечно. Действительно, был такой случай, и очень трогательный. Но, увлекшись повествованием о тяжких муках незадачливого маэстро, а также о скрипачах, кларнетистах и дикаре-барабанщике, которых автор в свое время спалил живьем, очутившись с ними под одной крышей, Твен — как жаль! — просто позабыл, в чем именно проявилась бесконечная правдивость будущего знаменитого генерала. Хотя, несомненно, каждому было бы полезно в тысячный раз выслушать эту назидательную историю.
Здесь тоже использован прием, обычный у юмористов, — розыгрыш или же мистификация. Нам вроде бы собирались рассказать об одном, а рассказали совсем о другом, или намеренно рассказ оборван там, где он, кажется, только и должен был начаться. Вместо логики в рассказах-мистификациях господствует бессвязность, слова означают вовсе не то, что они должны были бы обозначать, — мы ведь понимаем, отчего слезы немощного старца, которого аккордеонист угостил своей «Застольной», были радостными, хотя кто же обрадуется приближающейся собственной кончине.
Мистификация дразнит нас и заставляет отнестись к набившим оскомину прописным истинам без той почтительности, которая порой только мешает выяснить, так ли уж они бесспорны. Когда надо развенчать дутые сенсации пли претензии на абсолютную правоту, не подкрепленные ни аргументами, ни здравым смыслом, розыгрыш — оружие незаменимое. Оно бьет без промаха.
На фронтире любили самые разнообразные мистификации и розыгрыши. Когда невинные, а когда и озорные, насмешливые. Твен их тоже любил и не раз превращал свои рассказы в типичные мистификации.
Вот он пишет рассказ «Венера Капитолийская» — о живущем в Риме нищем художнике-американце, который влюбился в дочь богатого бакалейщика. Тщетно добивается он руки своей избранницы. Бакалейщик искусством никогда не интересовался и требует солидных доказательств деловитости претендента, для начала — по меньшей мере пятидесяти тысяч капитала. Положение отчаянное. Но, конечно, не безвыходное.
У героя, по счастью, есть приятель, которому практической сметки не занимать. Несколькими ударами молотка искалечив статую Америки — предмет гордости художника, хоть папаша и обозвал его работу мраморным пугалом, — этот смекалистый Джон Смит зароет обломки в землю, чтобы спустя полгода «случайно» их извлечь и заставить целую толпу дипломированных знатоков восторгаться новооткрытым созданием художественного гения греков. А папаша тут же воспылает страстью к скульптуре и лично проводит ошалевших от удачи молодоженов в свадебное путешествие.
О Джоне Смите нам не сообщается ничего, и дело происходит вдали от американских берегов. Но не может быть сомнений в том, что мы познакомились еще с одним сыном фронтира. Потому что вся проделка вполне достойна типичных для фронтира розыгрышей. А такого рода житейская сообразительность могла быть свойственна только человеку, с младых ногтей усвоившему, что надо полагаться на собственную голову да забыть про робость, и тогда любые трудности разрешатся в мгновение ока.
Рассказы начинающего Твена прямо-таки пропитаны жизнерадостной и в общем-то здоровой атмосферой почти незаселенных просторов на Дальнем Западе страны. Мир, раскрывающийся перед нами в этих юморесках, молод, он словно бы создается непосредственно у нас на глазах. Быт, отношения, мораль — все еще не установилось, только налаживается. Об утонченности, о совершенстве не приходится говорить, но зато все подчинено требованиям жизни, а не вымученным условностям. Действительность скрывает в себе бездну тайн и надежд. Она привлекает и завораживает. В ней нет места ни для какой косности и оцепенелости. В ней привольно чувствует себя простая, твердо верящая в близкое счастье душа.
И Твен улыбается. Его пьянит этот привольный мир, его еще не могут всерьез омрачить ни вспышки варварской жестокости, ни повальное невежество и бескультурье, ни всеобщая погоня за наживой — вещи, для фронтира столь же характерные, как и естественность тамошних нравов или бурная энергия обитающих там людей. Все тревоги пока кажутся недолговечными, все катастрофы еще не выглядят непоправимыми, и никакие неудачи до поры не способны поколебать уверенности в благополучном завершении любых испытаний и жизненных штормов.
Таким он входит в литературу, этот щедро одаренный и до беспечности радостный писатель, чей талант светится в каждой строке, в каждой пустяковой комической зарисовке. Для многих он таким навеки и останется, хотя время очень серьезно переменит его взгляды, поубавив лукавства и озорства, окрасив твеновский юмор в новые тона, которые уж никак не назвать лучезарными. Но как бы круто ни ломались впоследствии его убеждения, он всегда с бесконечной благодарностью будет вспоминать Неваду, «серебряную лихорадку», редакцию «Энтерпрайз», прииски, старателей с их суевериями и странноватыми привычками, стенные костры, продуваемые всеми ветрами гостиницы, выжженные зноем белесые дороги в прерии — время, когда он был молод и по-настоящему счастлив.
«Знаменитую скачущую лягушку из Калавераса» Твен напечатал в 1865 году, незадолго до того, как завершилась Гражданская война. На Западе — в Неваде и Калифорнии — о войне узнавали только из газет; новые штаты участия в ней не приняли, хотя и тут были свои сторонники северян и приверженцы южан. Последних к концу войны почти не осталось, и Твен теперь тоже всей душой сочувствовал делу отмены рабства и восстановления американского союза. Впрочем, политика не составляла для него главного интереса. Его помыслами завладела литература. Его увлекла пестрая и причудливая повседневность Сан-Франциско, где на каждом шагу обнаруживались россыпи захватывающих сюжетов и тем.
По первому впечатлению Калифорния казалась райским уголком. Ослепительная зелень, диковинные тропические цветы, реки, сверкающие под жгучим солнцем, пустующие пляжи, вытянувшиеся на десятки километров, — все зачаровывало усталого переселенца, долгие месяцы пробивавшегося к Тихому океану через безлюдные пустыни и труднопроходимые горные цепи. Калифорния встречала своих новых обитателей шелестом апельсиновых и лимонных рощ, пьянящим ароматом плодородной земли, густым акцентом, окрасившим речь ее старожилов.