Мир миров - российский зачин
Шрифт:
Если внушенная сомнением вера эта - вклад без расчета на проценты, то я вношу его.
Глеб Павловский
НЕВОССТАНОВИМЫЙ ГЕФТЕР
Люди, работающие со словом, знают, что слова сбываются. Но для этого им, словам, требуются некие подтверждения.
У разговоров нет прошлого - им нет формы наследования. Слова остаются в душном пространстве встречи, в мире комнаты, где говорились, и ни одна стенограмма не даст решить, стоила ли встреча слов, которые произнесены, больше она их, меньше ль?
Году в 1985-м М.Я.Гефтер списывает в блокнотик из Пушкина (он вечно что-то себе записывал): Я слышу вновь друзей предательский привет и отмечает - У Онегина нет друзей. Он одинок. Пушкин
Смерть сделала с М.Я. нечто, о чем он хорошо знал, но в отношении себя не имел в виду и нас не готовил, - Гефтер превратился в проблему. Возникла проблема Гефтера, и ее предстоит сформулировать.
Как быть с той развоплощенностью смыслов, которая была авторской меткой его труда? В столе он понаоставлял немало всего - но в оставленном Гефтера нет. Что ни возьми - концепции, тексты, стенограммы бесед, написанные им планы его книг (о, эти бессчетные листки планов, из года в год, эти списки Гефтера - кому их теперь осуществить?) - как с этим быть, читать все подряд? Попробуйте-ка, читайте подряд.
Гефтер текстуально нематериален. Его тексты лишь автокомментарий к его скрытности.
Эта развоплощенность при жизни имела все же доступные нам очертания. Кто предпочитал законченные тексты Гефтера его листкам из блокнотов, кто раннего, методологического Гефтера - его темному периоду, эпохе иногда совершенно загадочного бормотания вслух. Но и всей этой гераклитовщине можно было предпочесть пилатчину устного Гефтера - каюсь, именно такой была и моя слабость.
Светлая, непростая ясность речи, прихотливость прихода и ухода от темы в охоте на оживающую тень вопроса - поначалу неясного не только собеседнику, но ему самому, и вдруг - азарт, гон, неизменно разрешающийся добычей нового, чем бы ни было это новое - изящно простым толкованием категории, открытием имени, переформулировкой старинной темы, либо же новой загадкой, что вскоре вдернется нитью новых текстов темного Гефтера... Устный ум, сказал бы Вяземский.
Но и такой выбор - иллюзия, для него, как минимум, необходим живой говорящий М.Я. А Гефтер столь же любитель поговорить, сколь не выносит самого вида записи своих слов - тут же переписывая стенограмму, он упрямо вычеркивает все просторечное, певчее, восхитительно ясное, умертвляя образность и накладывая самые густые и темные мазки... Да часто так и бросит на полпути: Здесь еще придется поискать ритм..!, - утешает он свидетеля такого кощунства; и хотя разумеет по-видимости лишь метрику собственного речитатива (который всегда выявлял при декламации собственных текстов - занятие, которое обожал и ради которого легко прерывал беседу) быть может, ритмом он называет что-то неслышимое, иное?
Тайна философии Гефтера в р и т м е, который он постоянно искал, который преследовал и - скажем прямо - настигая, не умел записать. Или не смел?
Для нас же не существовало проблемы ритма, пока жил дирижер, - ритм был ему присущ, кто бы усомнился в этом! Гефтер всегда во что-то вслушивался - мы же просто его заслушивались, и нам ритм доставался задаром, в придачу к звонку в дверь.
Гефтер бился над ритмом до смертного часа, сомневаясь в себе и вечно - в недопустимой для гения степени - себе не веря. А ритм жил в сумме его движений - его точных жестах, в его знаешь ли..., в его властных подменах тезиса - умерщвлении одного вопроса другим; в характернейше гефтеровском дроблении стылых определенностей, плавящихся в тигле беседы до консистенции самое Истории - опасной, незаконченной, незагражденной, но непременно фактической, жесточайше конечной и неустранимой - в детали, вещи, жесте, имени и поступке.
Все это волновалось, светило сквозь текст
– Даже не ноты!
Дирижер работал без партитур. И тексты Гефтера, и записи его бесед - к нашему ужасу, к растущей догадке - не ноты Истории по Гефтеру.
Пространство, где звучали адекватно его слова, был только сам человек, тот и тогда, пока слушал Гефтера. История возобновлялась в его, слушателя, присутствии и только ради него. Волей Гефтера вступая в гефтеровский ритм, присутствующий становится его частью, его мембраной - историческим фактом, живым лицом среди лиц прошлого, не менее и не более реальным, чем т е живые.
Дальше Гефтер не ведет и не властен, как никто не ведает судьбой прошлого и не потому, что прошлое окаменело, как раз оттого, что - нет, оно оживленно, вновь опасно, оно вклинивается ведущим третьим между двумя (вне этого ореола не понять гефтеровской идеи альтернативности).
Пространство прошлого - игра пределов, музыка встречных ограничений, и нуждается в непониманиях, перебоях: оно есть с о б ы т и е, но не комната с диктофоном. И восстановить это предстояние прошлому по магнитозаписям теперь невозможно, ведь нельзя больше перебить речь Гефтера вопросом - и не узнать, что вышло бы из такого перебива. А он нуждался именно в том, чтобы его перебивали (Боже, какой только чушью!), - и на этих-то слабых токах полемики запускалась работа могучего, ныне ушедшего в последнюю тень существа.
Гефтеровское видение с о б ы т и я - одно из могущественнейших изменений, которое он произвел в русском уме, - допускает реальность возникновения древности (несимулируемой, нестилизованной классической древности) в исчерпанном до пустоты, выморочном пространстве современного. Если верить Гефтеру, Россию, подобно прошлому, нельзя отыскать - с ней можно встретиться, и открытое будущее вас обоих зависит от исхода встречи.
Гефтер начинал не как историк, но как комментатор свершившихся фактов добросовестный, правда, но то вообще было время добросовестных служак и трудяг, среди них Гефтер неразличим. Он начал с честных цитат, подчеркиваний и пометок на архивных полях, с выписок, с маргиналий - и как-то незаметно соскользнул в основной текст русской культуры. В са-амую его середку, где прошлое - предстоит. Я думаю, он не заметил, когда это произошло, - не тогда ли, когда его собственные тексты стали вызывать отчаянье любого редактора?
Нет сомнения, Гефтер делает чье-то дело. Этот писака праздный марает по листу русской классики, давно темному для прочих. Старик все пишет готовый отбросить перо для беседы с досужим гостем (близкому и отказать проще). Он не пишет истории, это История ему почему-то пишет.
Где выживает традиция, когда люди отворачиваются от нее (не станем спорить, из-за каких причин, и не будем судить о вине...)? Ведь она реальна лишь в миг передачи, в ритме возобновления. И на минутку забыв прошлое, к нему уже не вернешься.
Когда же по прошествии времени выходит, что традиция суща, значит, кто-то продолжил дело, платя за продолжение - жизнью на срыве в бессмыслицу, в преувеличенность, в ерунду...
Человеку уже не с кем или почти не с кем говорить. Он перетаскивает все в личную память, как муравей хворостинку, - и там, в расползающемся на пальцах веществе частного быта (в безбытной России-то!) мастерит мировую и национальную историю. Ее орбитальный спасательный модуль - в масштабе комнаты и авторучки. Там, в этом убогом и кем только не презираемом месте продолжается основной труд русской классики - набывание истории.