Мир приключений 1977 г.
Шрифт:
Заварил чай, уселся в кресло напротив дивана и загляделся на Флору. Странно было думать, что через десять или пятнадцать лет это лицо станет иным: появятся морщины, уже не такими легкими, разлетными будут брови... Говорят, с возрастом лишь голос остается таким же по тембру, да и то не всегда... Уйдем мы, и придут другие люди, со своими волнениями, проблемами, радостями и горем. Но сейчас, в этой комнате, царствовала Флора. И она могла никого не бояться, даже первой красавицы мира или там королевы английской, даже если бы королева английская была одновременно и кинозвездой и Вольтером в юбке. У каждого в его жизни есть, наверное, свой главный миг, день, год. Мой, наверное, уже миновал. Для Флоры же он только наступает.
Проснулась она только под утро.
— Это что
— Нет, отчего же? Бродил по комнатам, читал.
Неужто невозмутимая Флора смутилась? Наверное, догадалась, что я глядел на нее спящую.
— Мне что-то не очень хочется доводить до конца наш эксперимент, выслушивать речи Марины, Николая Николаевича... Да имеем ли мы право вторгаться в жизнь людей?
— Дело сделано, — сказала Флора. — И отступать поздно. Я поеду домой и переоденусь. А вы обязательно поспите. Приеду — разбужу. Сигареты отдайте мне. Хватит. До вечера — ни одной.
Прохладная простыня, удобная, баюкающая подушка, не слишком высокая и не слишком низкая, ровно струящийся по паркету солнечный свет — такой знакомый, такой родной мир обычных вещей, то, чему мы и значения никакого не придаем. Надо хоть на день лишиться его, чтобы осознать, как много он для нас значит.
И уснул я сном легким, свободным, как спят дети и баловни судьбы.
Вот и подходит к концу наша история. Остается рассказать лишь о том, что произошло тем вечером на корреспондентском пункте.
Первым явился Николай Николаевич. Лощеный, спокойный, прекрасно владеющий собою гражданин, застегнутый на все пуговицы отлично сшитого вечернего костюма кофейного цвета с какими-то фигурными лацканами. На левой руке перстень, празднично искрящийся в лучах света — «звездный» камень и тонкая филигрань. Даже мундштук у Николая Николаевича был необычный, резной, из какой-то кости, может быть, даже слоновой. Не человек, а памятник самому себе. Но иллюзия мигом рассеялась, как только Николай Николаевич уселся в кресло и принялся замшевой салфеточкой протирать очки. Памятники подобных действий себе не разрешают. Впрочем, я был, наверное, не вполне справедлив к Николаю Николаевичу. Ведь многое говорило о том, что за внешним спокойствием и невозмутимостью кроется смятенная душа и какая-то глубинная неустроенность. Не знаю почему, но мне подумалось, что Николай Николаевич, в общем, человек не очень-то счастливый, что где-то когда-то он капитулировал перед самим собой, а потому теперь робел и перед жизнью, ее мозаичностью, не всегда четко прослеживаемой логикой. В глубине его глаз таился страх — инстинктивный, плохо контролируемый. Не отсюда ли стремление хоть чем-то заслониться красивым костюмом, редкой красоты перстнем, специальной замшевой салфеточкой для протирания стекол очков — от тех неожиданностей, которые несет нам каждый час, каждая следующая минута?
За час до того, как Николай Николаевич появился у нас, я успел прочитать три очень важных письма, которые многое объяснили мне во всей этой истории. Но Николай Николаевич о письмах, естественно, знать не мог. И потому мы вели беседу не совсем на равных.
— Так! — сказал Николай Николаевич, и это «так» прозвучало как сигнальный выстрел, предвещающий канонаду. — Будем говорить начистоту. Вы не против? Вот и отлично. Чему вы улыбнулись? Я кажусь смешным или нелепым?
Я покачал головой и прямо поглядел в глаза Николаю Николаевичу, чтобы убедить его, что у меня и в мыслях не было насмехаться над ним. Прямой взгляд чаще убедительнее вороха слов. А улыбнулся я тому, как подобралась Флора, услышав «так» Николая Николаевича. Вообще-то во Флоре не было ничего хищного. Просто редкая грация и точность движений, не свойственная колеблющимся, путающимся в сомнениях людям, постоянно видящим себя как бы со стороны и лихорадочно пытающимся определить, какое впечатление они производят на окружающих. От многих женщин Флору отличало еще одно достоинство: она не требовала постоянного внимания к себе.
— Сегодня мы поговорим о Грушницком!
— О каком еще? — искренне растерялся я. — О лермонтовском?
— Вот именно. Вот уже
Николай Николаевич дрожавшими руками водрузил очки на переносицу.
— Вы молчите? Почему?
— Не вступать же нам в спор по такому поводу. Все это давным-давно решено и названо своими именами в том же школьном учебнике.
Вдруг он поднялся и подошел ко мне. От неожиданности я тоже встал. Мелькнула мысль: уж не собрался ли писатель вступить в рукопашную?
— А на каком основании судите людей вы? — спросил он тихо, почти шепотом.
— Где и кого я сужу?
— Всех и повсюду. Я не случайно заговорил о Печорине, Грушницком и мании самовыражаться через отрицание других. Вас просили расследовать дело о внезапно обретших голоса певцах. Расследовать, но не больше! Вы же привнесли во все морально-этический элемент, затеяли разговоры о том, кто имеет право на талант, а кто нет... Вы выворачиваете людей наизнанку! Вы вторгаетесь в такие области человеческих отношений, в которые никому не дозволено вмешиваться! По какому праву? Скажите, кому стало жить веселее и радостней в результате ваших действий? Кто стал счастливее?
Николай Николаевич попросту кричал на меня, размахивал руками, и я испугался, что через минуту он наговорит такого, о чем позднее сам будет сожалеть, а наше с ним нормальное общение станет просто невозможным.
— Сядьте! — попросил я его. — Вы хотели откровенного разговора. Я готов к нему. Но чтобы такой разговор стал возможным, вы должны взять себя в руки и успокоиться. А теперь слушайте! И постарайтесь внутренне не отталкиваться от моих слов. Начнем вот с чего. Как вы знаете, я тоже пел.
— Да! — зло прервал меня Николай Николаевич. — Это было уже давно. Я признаю, что у вас неплохой голос. Можно даже сказать — нерядовой. Ну и пели бы себе на здоровье! До потери сознания! Но вы не то по великой гордыне, не то по каким-то другим причинам сменили профессию. Можно сказать, сами же отказались от карьеры, яркой жизни, успеха. Почему вы так поступили, не знаю и знать не хочу. Но уж не за это ли вы нам мстите? Уж не потому ли вы пытаетесь не то принизить остальных, не то отобрать у них право дерзать?
Флора приподнялась из-за своего столика. Она была готова вмешаться в разговор, а именно этого ей сейчас не следовало разрешать. И я жестом остановил ее.
— Дорогой Николай Николаевич! Я ни у кого и не думал отбирать право на дерзание. Даже у самых безголосых певцов, у самых бездарных художников, инженеров... Пусть каждый стремится стать кем угодно. Пусть даже человек маленького роста, допустим — как Наполеон, пытается стать рекордсменом мира по прыжкам в высоту. Попутный ветер в его паруса! Только бы делал он все это искренне, без обмана, без попыток придумать какие-нибудь скрытые котурны или ходули, искусственно увеличивающие его нормальный рост. Если такой малыш за счет воли, за счет тренировок прыгнет хоть на два с половиной метра, это вызовет лишь восхищение. Пока что все понятно? Вопросов нет?