Миражи искусства
Шрифт:
Не хотел бы при этом удерживать себя от замечания, что о культуре письменной, речевой или голосовой и вообще и в частностях можно не впустую рассуждать, только если не забывать её важнейшей составляющей – языка. Будучи инструментом общения, он способен раскрываться в человеке всем своим гигантским богатством, какое в нём есть. И если то, что в языке особенного и ценного как бы впрямую воплощается и выражается в отдельной личности, то как раз в этом случае и резон говорить о ней в том смысле, что здесь она состоявшаяся, а не мнимая.
Живаев, думаю, был счастлив тем, что его внутренняя культура образовалась, будучи размещена в истоках и сферах языковых, прежде всего, конечно, в истоках и сферах его родного языка – эрзя. Я здесь вовсе не имею в виду только простую его любовь к этому лингвистическому пласту или даже нескончаемое любование им, хотя о многом могут говорить и они, взятые в отдельности. Как-то на
Никто бы в такой обстановке ни за что не обиделся бы на «земляков». Мне тогда подумалось, что и в принципе это невозможно и несправедливо. Привыкшие остерегаться по таким случаям вроде бы не признаваемого обществом неудовольствия русскоязычных, а точнее: русскоодноязычных, они ведь, как бы ни рассуждать, искушены в такой к ним неприязни и вот теперь общаются не как обычно для городских, когда всё коротко, «с оглядкой» и наспех, а раскованно, с удовольствием, с каким-то даже смакованием речи. И всё как раз потому, что на своём родном да ещё и раскатывая произносимое насплошь, не прерываясь на другой словарь.
За свою жизнь многое уже к тому времени пришлось мне познать в национальном, но то потрясающее открытие стало для меня как бы знаковым. Велико, неистощимо для каждого воздействие и обаяние языка, если он твой. Чего там напыщенные имперские восторги Ломоносова или Тургенева о великом русском. Дорожить и гордиться пристало тут вовсе не великим (или часто даже преувеличенным), а тем, что есть, что является твоей собственностью и частицей тебя и в чём тебе легко и удобно как в материнском лоне.
Когда мне доводилось оказываться слушателем обычной беседы эрзян с участием Живаева, то неизменно я ловил себя на мысли, что и у него выходит одинаковое с «земляками», о которых говорилось выше: те же интонации удовольствия, даже какого-то физического довольства положением, в виду которого представился случай выразиться. Интонации угадываешь несмотря на то, что язык тобой так и остался неизученным, неосвоенным. Голоса передают содержимое почти полностью, неважно о чём идёт речь. А тот, который, конечно, щедрее в оценках родного и, значит, понимает его существо лучше, теперь как бы «заводит», раздвигая спектры и нюансы, что моментально передаётся и остальным. Бывает, в таких беседах выразится некая идиома, что-нибудь не переводимое ни во что. Для беседующих это пора настоящего блаженства; слово или ряд слов буквально обкатываются в их смысловых и звуковых оттенках; каждому хочется добавить при этом своего, умудрённого понимания. Живаев поддаётся такому состоянию блаженства всегда одним из первых и, увлекаясь, может предложить партнёрам сразу целую кучу языковых эрзянских красот, несущих в себе как бы самое сокровенное, чего нельзя по его ценности сравнить решительно ни с чем.
Множество раз бывал я с ним в непринуждённой обстановке и в городе, и выезжая из города в деревенские места – на сборку ли грибов, на заготовку ли банных веников, за чем-то ещё, и всегда, если рядом с ним оказывался хотя бы один его сородич по языку, можно было подкрепиться той радостью, которой сопровождалось эрзянское общение. Само собой, в селе или на природе вырывается всегда намного больше эмоций, чем в условиях города. А бывало и совсем удивительное. Это когда партнёров для беседы на родном нет, а рядом только я или такие как я. Думаете, то самое в нём затихает или – на отдыхе? Как бы не так! Что-нибудь говорим по-русски, и вдруг он, будто прикусив и тем выделив какое-то место в речи, начинает произносить идентичное, на его взгляд, видимо, более удачное и более ёмкое, на своём, пытаясь, нередко тщетно, обратить на него внимание хоть кого-нибудь из присутствующих. Произносит и так и эдак, вроде как примеривает – что же самое лучшее и безусловно самое лучшее. Сочно
Намеренно рассказываю обо всём этом так подробно. Мало ещё, очень мало придаётся у нас значения национальному в том аспекте, что публично оно ведь толкуется как правило превратно и однобоко, больше с уклоном на преходящий официоз; бытовой взгляд хотя и существует, но поскольку этнос в государственном понимании всегда увязан с экономической и даже силовой зависимостью, то всё, что касается признавания его правового статуса, ограничено здесь часто лишь словоблудием и обманом.
По-своему взгляд на указанный предмет извращался в России при царизме, при советской власти; и на этапе нынешнем тоже достаточно заблуждений и предвзятого. Этнос, как и всегда раньше, рассматривается «сверху вниз». Отсюда неизбежный перекос; он заключается в том, что даже губительное полное ассимилирование национального в официальной политике называется явлением прогресса, фактором движения «вперёд». И не только называется. Национальное ставят в унизительные рамки вечного избирания покровительства «наверху», неостановимого примирения перед участью быть стёртым с лица земли под действием иллюзорного прогресса, в котором сегодня уже нельзя не видеть не только «чисто» разрушительного, уничтожающего, но и просто античеловеческого, срамного.
Людям, принадлежащим к отдельным этническим образованиям, в таких условиях не остаётся порой ничего другого как обречённо принимать имперскую идеологию покровительства. Но как же им должно быть нелегко и досадно перед лицом их реальной жизни! В которой покровительство из-за нескончаемых неурядиц в государстве лишь звонко декларируется, а на самом деле на каждом шагу игнорируется и затаптывается.
Пребывание целых народов в этой сумрачной ипостаси носит все признаки масштабной драмы или даже трагедии. Нет измерения сроку их будущей определённой погибели, как нет и ничьего сочувствия, сопереживания их судьбе. С годами то же монотонное бряцание идеологическими пустышками, исходящее от «верхов», где уже снисходительно воспринимаются и бытовые наскоки, и другие перекосы.
Представителей этноса можно в этом случае по любому поводу уличать в сепаратизме или даже экстремизме, навешивать на них оскорбляющие клички, сочинять о них имперские по духу анекдоты и сентенции, поучать окружающей цивилизацией, умаляя таким образом уже и человеческое достоинство и тем, кажется, глумливее, чем этнос меньше по численности да к тому же если он территориально весьма рассеян. И что в результате? Страдающие от такого бесправия уходят как можно глубже в себя, нивелируясь в апатичности и показной покладистости, будто бы представляющей национальное в его благородном, желательном (кому-то) виде. По мере же того как со сцены уходят старшие поколения и на их место заступают новые, задвигаются всё дальше вовнутрь не только размышления о своей обречённости, но и непосредственные чувства, то иррациональное и трансцедентное, из пределов которого иногда рукой подать до тупого пофигизма, до веры в бога, отчаянного ухода в деятельность какой-нибудь случайной партии или ещё чего-нибудь такого же, в чём наступает отрицание необходимости всякого знания реального. Оно тут бывает, кажется, и лучше – ничего не знать.
И теперь приходится удивляться уже не степеням такой неустанно разрастающейся отрешённости, свойственной нередко подавляющему этническому большинству, а, наоборот, тому состоянию отдельной этнической личности, когда она по своей воле отказывает себе в отрешении и, раз отказав, больше никогда в жизни не позволяет себе возвращаться в капризы подавленности и скепсиса. Время бессильно надиктовать такой выбор, бессильны и другие внешние влияния. Этот момент связан, безусловно, только с характером человека, и вряд ли кому-либо удалось бы определить причину такой многозначной его составляющей на отрезке жизненной траектории. Будто в самом ещё начале личность омыта в особом источнике, и, выйдя из него, она уже как бы не считает целесообразным и нужным придавать значение даже возможности воспроизводства в себе «обратного» состояния. Действительно ли влиял на неё непосредственно тот источник, а, может, проявлялось в исходе что-нибудь и другое, – остаётся только догадываться, да дело здесь теперь вовсе уже и не в причине выбора как таковой. Главное – чем в итоге становится человек.