Миры Айзека Азимова. Книга 12
Шрифт:
Я не утверждаю, что все эти действия совершались буквально. Я просто передаю его переживания, которыми он со мной поделился. Мы тогда сидели и выпивали вот в этой самой комнате. Мое сердце обливалось кровью от сострадания, и я сказал ему:
— Мортенсон, вы меня простите, но не надо воспринимать это так трагически. Попробуйте рассудить здраво — в конце концов, она всего только женщина, каких тысяча в день проходит мимо этого окна.
Он горько ответил:
— Друг мой, не будет отныне женщин в моей жизни ни одной — кроме моей жены, общения с которой не всегда удается избежать. Но этой я бы хотел как-то
— Жене? — спросил я.
— Да нет, с чего бы это я решил ей платить? Я имею в виду ту, что бросила меня столь бессердечно.
— Отплатить — как именно?
— А черт меня побери, если я знаю, — сказал он.
— Может быть, я смогу помочь, — сказал я, ибо сердце мое все еще обливалось кровью сострадания. — Я могу воспользоваться услугами духа, обладающего сверхъестественной силой. Маленького, конечно, духа — я развел пальцы на пару сантиметров, давая понятие о его размере, — который и может сделать не больше, чем столько.
Я рассказал ему про Азазела, и он, разумеется, поверил. Я часто замечал, что мои рассказы весьма убедительны. Когда вы, старина, что-нибудь рассказываете, дух недоверия стоит такой густой, хоть топор вешай. Со мной по-другому. Нет ничего дороже репутации правдивого человека и честного, прямодушного вида.
Да, так я ему рассказал, и у него глаза заблестели. Он спросил, может ли демон устроить ей то, что он попросит.
— Только если это приемлемо, старина. Я надеюсь, у вас нет на уме ничего такого, как, например, заставить ее плохо пахнуть или чтобы у нее изо рта при разговоре выпрыгивала жаба.
— Конечно, нет, — сказал он с отвращением. — За кого вы меня принимаете? Она подарила мне два счастливых года, и я хочу ей сделать подарок не хуже. У вашего духа, говорите, ограниченные возможности?
— Он — маленькое существо, — сказал я и снова показал пальцами.
— Может он дать ей совершенный голос? Хотя бы на время? Хотя бы на одно выступление?
— Я его спрошу.
Предложение Мортенсона звучало в высшей степени по-джентльменски. Его экс-симпатия пела кантаты, если я правильно называю это занятие, в местной церкви. В те дни у меня был прекрасный музыкальный слух, и я часто посещал подобные концерты (стараясь, конечно, держаться подальше от кружки для пожертвований). Мне нравилось, как она поет, да и публика принимала ее достаточно вежливо. Я в те времена считал, что ее нравственность несколько не соответствовала обстановке, но Мортенсон говорил, что для сопрано допускаются исключения.
Итак, я обратился к Азазелу. Он охотно взялся помочь, без этих дурацких штучек насчет того, чтобы отдать ему взамен душу. Помню, я его однажды спросил, не нужна ли ему моя душа, и оказалось, что он даже не знает, что это такое. Он спросил меня, что я имею в виду, и выяснилось, что я тоже не знаю. Дело в том, что в своем мире он настолько мелкая сошка, что для него большим успехом является сам факт переброски своей массы в нашу вселенную. Он просто любит помогать.
Азазел ответил, что может это устроить на три часа, а когда я передал ответ Мортенсону, тот сказал, что это будет великолепно. Мы выбрали тот вечер, в который она должна была петь Баха, или Генделя, или кого-то из этих старых композиторов и где ей полагалось долгое впечатляющее соло.
Мортенсон тем вечером направился в церковь, а я, конечно, пошел с ним. Я чувствовал себя ответственным за то, что должно было произойти, и хотел как следует понаблюдать за ситуацией.
Мортенсон мрачно заявил:
— Я был на репетициях. Она пела, как всегда — как будто у нее есть хвост и кто-то на него все время наступает.
Раньше он описывал ее голос несколько иначе. Музыка сфер, говаривал он при случае, и самых горних сфер. Правда, она его бросила, а это иногда приводит к смене критериев.
Я строго посмотрел на него:
— Так не отзываются о женщине, которой собираются поднести столь бесценный дар.
— Не говорите ерунды. Я действительно хочу, чтобы ее голос стал совершенным. Воистину совершенным. И теперь, когда с моих глаз спала пелена влюбленности, я понимаю — ей есть куда расти, и долго. Как вы думаете, ваш дух даст ей этот голос?
— Изменение не должно начаться ранее 20.15. — Меня пронзил холодок подозрения. — Вы хотите, чтобы совершенство пришлось на репетицию, а на публике — разочарование и фиаско?
— Вы ничего не поняли, — ответил он.
Они начали чуть раньше, и когда она вышла в своем концертном платье, мои старые карманные часы, которые никогда не ошибались больше чем на две секунды, показывали 20.14. Она была не из этих субтильных сопрано — в ее щедрой конструкции было предусмотрено достаточно места для такого резонанса на высоких нотах, который топит звук всего оркестра. Когда она забирала несколько галлонов воздуха и пускала его в дело, мне через несколько слоев текстиля было видно, что Мортенсон в ней нашел.
Она начала на своем обычном уровне, но ровно в 20.15 как будто добавился другой голос. Я увидел, как она аж подпрыгнула, не веря своим ушам, и рука, прижатая к диафрагме, задрожала.
Голос воспарил. Как будто у нее в груди был божественный орган совершеннейшей настройки. Каждая нота была совершенством, впервые рожденным в сию минуту, а все другие ноты той же высоты и тона — лишь бледные копии.
Каждая нота шла с нужным вибрато (если это правильное слово), разрастаясь или сжимаясь с неведомой прежде силой и мастерством. И с каждой нотой все лучше и лучше пела певица. Органист оторвался от нот и смотрел на нее, и — я не могу поклясться, но мне показалось — он бросил играть. Но если он и играл, я его не слышал. Когда пела она, никто бы ничего не услышал. Ничего, кроме ее голоса.
Выражение удивления на ее лице сменилось экзальтацией. Ноты, которые она держала в руках, опустились: они не были нужны. Голос пел сам по себе, и ей даже не нужно было его направлять или командовать. Дирижер застыл, а весь хор онемел.
Соло кончилось, и голос вступившего хора показался шепотом, как будто хористы стыдились своих голосов и того, что они должны были звучать в той же церкви и в тот же вечер.
Остальная часть программы принадлежала ей. Когда она пела, только она и была слышна, даже если звучали голоса других. Когда она не пела, мы как бы погружались в темноту, и невыносимо было отсутствие света. А когда все кончилось — да, я знаю, в церкви не хлопают, но в тот вечер хлопали. Все, кто там был, встали как один, будто их, как марионеток, вздернула невидимая нить, и аплодисменты длились и длились, и было ясно, что так они будут хлопать всю ночь и перестанут, лишь если она снова запоет.