Миры Харлана Эллисона. Том 0. Волны в Рио
Шрифт:
– Мистер Беккер. Мне очень надо с вами поговорить.
В заплывших глазах старого бича тускло просвечивала безнадежность. И ничего он не отвечал.
– Выслушайте меня, Беккер. Если вы все-таки где-то там, под этой личиной, если можете меня слышать – прошу вас, выслушайте. Мне очень нужно, чтобы вы хорошенько уяснили то, что я собираюсь сказать. Это крайне важно.
С покрытых коркой губ ханыги слетело какое-то жуткое, нечеловеческое карканье:
– Бухнуть бы... хоть полстакашка... дай выпить, док...
Доктор Тедроу подался вперед
– А теперь слушайте меня, Беккер. Вы просто обязаны меня выслушать. Я просмотрел все подшивки. Насколько я понимаю, это ваша первая роль. Я просто не знаю, что будет дальше! Просто не представляю, какую форму примет синдром, когда вы используете все свои личины. Но если вы все-таки меня слышите, то должны понять, что, возможно, вступаете в решающий период вашей – именно вашей! – жизни.
Старый алкаш облизнул запекшиеся губы.
– Да послушайте же! Я правда хочу помочь вам, Беккер! Хочу хоть что-нибудь для вас сделать. Если бы вы появились – хоть ненадолго, хоть на миг, – мы могли бы установить контакт. Сейчас или никогда...
Доктор Тедроу не договорил. Не было у него никакой возможности выяснить, что и как. Но стоило ему только, отпустив подбородок ханыги, погрузиться в беспомощное молчание, как вдруг в мерзкой физиономии бича начались странные перемены. Черты ее менялись, перетекая будто расплавленный свинец, – и на какой-то миг доктору явилось знакомое лицо. Глаза перестали быть налиты кровью и окружены синяками – в них засверкала осмысленность.
– Это вроде страха, доктор, – произнес Беккер.
И добавил:
– А теперь прощайте.
Затем проблески понимания в глазах померкли, лицо снова изменилось – и врач увидел перед собой все ту же пустую физиономию подзаборного забулдыги.
Тедроу отправил жалкого старика обратно в палату номер шестнадцать. А немного позже попросил одного из санитаров сходить за бутылкой муската.
Страх так и трещал по телефонному проводу.
– Ну, говорите же! Говорите! Что там еще стряслось?
– Я... о Господи... не могу я, доктор Тедроу... вы... вы лучше сами приезжайте и посмотрите. Тут... да что же это, Господи?!
– Что там такое? Немедленно прекратите истерику, Уилсон, и объясните мне наконец толком, что же там, черт возьми, происходит!
– Тут... этот номер шестнадцатый... это просто...
– Я буду через двадцать минут. А пока проследите, чтобы в палату никто не входил. Вам ясно, Уилсон? Вы хорошо меня поняли?
– Да, сэр. Конечно, сэр. Ну конечно... ох ты Господи! Только Бога ради – скорее, сэр!
Кальсоны под брюками задрались до колен. Тедроу, не обращая внимание на неудобство, бешено давил на газ. В лобовом стекле мелькали полуночные дороги, а зловещий мрак, сквозь который доктор гнал машину, казался наваждением самого дьявола.
Когда Тедроу наконец вывернул на подъездную аллею, привратник чуть ли не судорожно рванул на
– С-сюда! Сюда, доктор Те...
– Прочь с дороги, балбес! Я и сам знаю куда! – Тедроу оттолкнул Уилсона и, прыгая через две ступеньки, устремился в здание.
– Это... это началось около часа назад... мы сперва даже не поняли, что происходит... мы...
– И вы сразу же мне не позвонили? Осел!
– Но мы подумали... мы подумали, это у него очередная стадия... уж вы-то знаете, как он...
Тедроу возмущенно фыркнул и на ходу скинул пальто.
Стремительной походкой он направлялся в ту часть больницы, где располагались надзорные палаты.
Распахнув тяжеленную стеклянную дверь, что вела в крыло надзорных палат, Тедроу впервые услышал вопль.
В вопле – мучительном и молящем, вопрошающем о чем-то неизъяснимом и безнадежно потерянном трепете голоса – доктору Тедроу слышались все звуки страха, что когда-либо вырывались из горла любого из обитателей этой вселенной. И куда больше того. В этом вопле каждому слышался собственный голос – каждому казалось, что то рыдает и тоскует его собственная душа.
Тоскует и рыдает о чем-то неведомом... И крик повторился:
«Свет! Дайте свет!»
Другая жизнь, другой голос, другой мир. Бессмысленная и зловещая мольба, что доносится откуда-то из пыльного угла далекой вселенной. И повисающая там в безвременье – трепещущая в безысходной и беспросветной муке. Мириады слепых и усталых, чужих и поддельных голосов, слитые в единый вопль, – все вековечные печали и горести, утраты и страдания, какие только когда-либо ведомы были человеку. Все – все это звучало там – там, в этом вопле. Казалось, все благо мира взрезано бритвой и оставлено в дерьме истекать золотистой влагой. Вот брошенный мамой звереныш, пожираемый хищной птицей. Вот сотни детей, чьи кишки наматываются на стальные гусеницы танков. Вот славный парнишка, сжимающий в окровавленных руках собственные легкие. Там были душа и боль – боль и душа – и там было само существо жизни, что угасала без света, надежды и поддержки.
«Свет! Дайте же свет!»
Тедроу бросился к двери и отдернул шпингалет наблюдательного окошка. Долгое-долгое, бесконечно долгое безмолвное мгновение он смотрел и смотрел, как вопль снова и снова сотрясает воздух, отчетливо и невесомо выплескиваясь в пустоту. Тедроу смотрел – и чувствовал, как железная волна кошмара давит его собственный крик страха и отчаянья.
Потом доктор отпрянул от окошка и застыл, прижавшись взмокшей спиной к стене, – а перед глазами его непрерывно и неотступно пылал последний облик Ричарда Беккера, последний из всех, какой кому-либо довелось видеть.